Сквозь ситцевую стенку полога сочится свежесть хвойного леса и терпкий запах багульника. Чувствуется, как сыро в перелеске после ночного дождя, страшновато высунуться наружу, сразу окатит холодом. Но что поделаешь, надо выбираться.
За чумами ещё сумрачно, ещё ничто не различимо, кроме вздыбленных гор в синей дали и хрупких огоньков в небе. В этот переломный час между ночью и днём голоса и шумы приглушены, белое и чёрное ещё слито воедино. Всюду покой и сон. Однако обитатели тайги давно уже проснулись, но маются, ждут, когда тронется мрак и уйдут из перелеска подозрительные тени.
Старика уже нет у затухшего костра, куда-то исчез. Пастухи ушли собирать стадо.
Захожу в чум к Аннушке. Ей не стало легче, хотя температура немного спала. Девочка по-прежнему никого не узнает, ничего не ест. Стеклянные глаза ничего не выражают. Вряд ли она выживет. Без всякой надежды даю ей лекарство и выхожу, смотрю на небо. Как назло, у горизонта появились дождевые тучи. Они низко плывут над сонной землею. Уже постукивает гром.
«Силы небесные, отведите от нас грозу, пропустите самолёт, а потом пусть дождь льёт сколько угодно»,— невольно шепчу я.
В эту минуту я, кажется, сам становлюсь суеверным и готов вымолить у духов жизнь ребёнку.
Павел раздувает костер. Пробуждаясь, задымились чумы. Светлой полоской обозначился восток. Нагорье раскрывалось тёмно — лиловыми болотами, пурпуром холмов и полосами заиндевевших марей.
«Курлы… курлы…» — прощаются с клюквенными марями журавли.
Белые лебеди — властители неба молча плывут в предгрозовой синеве. В тяжёлых взмахах их крыльев — царственное величие. Они несут земле рассвет.
Уходит ночь. Уходят тени... Что-то неуловимо прекрасное нарождается в полусвете зари, сочится на волнистую землю. Ветер приятно веет в лицо с далеких гор.
Пастухи, узнав, что должен быть самолет с лекарствами для Аннушки, всполошились. Им трудно представить, как он сядет на болото или на топкую марь.
Ко мне подошла Лангара, доверчиво дотронулась до моей руки:
— Лючи, спаси Аннушку! — Её голос дрогнул, сухие губы сжались.
— Этого я и хочу. Вся надежда на самолёт, Лангара. Лишь бы он не опоздал… Но скажи, если мы спасём Аннушку, ты поверишь, что нет злых духов?
Старуха недружелюбно взглянула на меня.
— Ты только не подумай, что я ставлю условие. Нет. Я говорю так потому, что знаю, сколько несчастья принесли вам эти несуществующие духи, вера в них.
— Ты хочешь разогнуть дугу, чтобы не поломать её. Но так не бывает.— И она уже хотела уходить.
— Послушай, Лангара, объясни мне, пожалуйста: эвенки были православными, ты и Карарбах, вероятно, крещёные? Почему же вы не верите в Христа, продолжаете поклоняться духам, богам своих предков?
— Кому нужен твой Христос? — Она удивленно глянула на меня.— Он шибко далеко на небе, чтобы знать горе людей, как выпросишь у него добра? Другое дело духи: они живут в тайге вместе с нами, всё видят, всё знают и не терпят, чтобы над ними смеялись. Разгневаешь — они пошлют грозу, мор, ребёнка отнимут, угонят оленей. А хорошо о них будешь думать — получишь не одну удачу. Им всё дано. Говорю тебе, они хотят взять Аннушку, видишь, дождь идёт, не хотят пустить сюда самолёт с лекарством.
— Это не в их власти.
Лангара отмахивается от меня, уходит к чуму.
Подхожу к костру, у которого возится Павел.
— Наши ребята уже шанежки едят со сметаной. Вечером к девчатам пойдут, а мы… — ворчит мой спутник, наваливая конец бревна на огонь.
— Не горюй, на Ямбуе долго не задержимся.
— Вы думаете? — Он вопросительно смотрит на меня. — Хорошо, если на гольце какие-то злые духи, с ними — то быстро справимся. А вот если там бандиты?..
— Как-нибудь и с ними справимся. Вот увидишь, Павел, скоро у тебя будет свидание со Светланой.
— С такой программой согласен, — с улыбкой говорит он и задаёт мне деловой вопрос: — Что варить на завтрак? Нынче мы на своих харчах.
— Кашу бы пшенную, а?
— Опять кашу… От такой пищи ноги уже не ходят.
— Ничего, дойдём до места, там непременно охотой займемся.
— Вы думаете, духи подарят нам зверя!
— Там, где зло живёт, есть и добру место. Авось не пропадём!
— Чем на авось надеяться да гадать, лучше нам взять с собой глухого старика, с ним надежнее будет по всем статьям. В тайге он как дома. Неизвестно, как долго мы там пробудем, на этом самом Ямбуе…
— Пожалуй, ты прав, — перебиваю я Павла. — Карарбах, видать, хороший охотник, большой следопыт. Но, боюсь, старик человек суеверный, вряд ли согласится пойти с нами.
— А вы попробуйте его уговорить.
Утро в полном разливе. Морозит. Нежнее и чище становится голубизна далёкого неба. Редеют перелески, пронизанные светом зари, всё более чётко вырисовываются на густо-красном фоне деревья.
Из чума показывается Лангара. Она идёт к нам мелкими неторопливыми шагами. Что-то несёт.
— Действуйте насчёт старика через неё, — советует Павел, кивая головой на старуху. — Она ведь тут за главного командующего.
— Это вам! — кричит старуха, протягивая куски вяленой оленины как бы в знак примирения.
— Спасибо, Лангара, но нам нечем отблагодарить тебя. Деньги возьмёшь?
— Когда люди живут в одном стойбище, разве мясо продают?
— Но ведь гость не нахлебник!
— Э-э, лючи, надо знать, что без пищи никто жить не может, но не у каждого она есть в котомке. Убил зверя — твой фарт, тебе спасибо, а мясо всему стойбищу. Закон наших предков не позволяет одному брать себе воду и пищу, — и старуха суёт мне в руки куски сушёного, приятно пахнущего дымком, мяса.
— Спасибо тебе, Лангара, и за мясо, и за мудрое наставление. Твои предки, завещавшие эту истину, были достойными людьми.
— Надо бы свежего мяса вам дать, да оно кончилось вчера, — говорит старуха, поднимая с земли упавший кусочек оленины. — Старик рано утром ушёл с ружьём, тут близко сохатый постоянно жирует; может, удача будет, вернется вечером и ещё вас угощать будем.
— Ему, глухому, видимо, трудно даётся охота. Разве только скрадом он и может убить зверя?
— Что ты! — замахала руками старуха. — Скрадом сейчас не добыть сохатого. Это время лист на полу, тихо ходить нельзя, да и зверь — сохатый, сокжой — на месте не стоит, шибко ходит, грибы ищет, ни за что не догонишь! Карарбах промышляет зверя с собаками.
— Как с собаками, он же глухой?! Собаки в поисках зверя далеко уходят с глаз, а лая их старик и близко не услышит. Ты шутишь, Лангара.
Она рассмеялась. Голосистое эхо разнесло её смех по близким перелескам.
— Ты совсем как муннукан, думать не хочешь. Говорю, нужда многому учила людей. — Она достала из-за пазухи трубку, прикурила от лучинки и продолжала: — Когда Карарбах оглох, его все жалели, не давали ему мяса от другого охотника. Он голодал, долго думал, как жить. Потом догадался. Теперь берёт на охоту две собаки. Одну привязывает к поясу, никуда не пускает, а другая бегает кругом, далеко по тайге, ищет зверя. Когда найдёт и остановит его — лает. Другая собака, на поводке у старика, тащит его на лай, приводит к зверю.
— У меня к тебе большая просьба, Лангара. Не сможете ли вы кочевать со своим стадом вместе с нами к Ямбую, пусть старик поможет нам найти следы пропавших людей.
Она выпрямилась и ткнула пальцем в мою голову:
— Кто поверит, что в таком большом котле нет ума! Или ты сдурел, что ли? Даже худой человек не захочет сам идти к злому духу! — Старуха резко повернулась, пошла от меня.
— Не уходи, Лангара, ещё есть разговор.
Старуха недоверчиво приостановилась.
— Говори, да не трать по-пустому слова. Карарбах на Ямбуй не пойдёт, — отчеканила она.
— А если я отдам тебе Загрю?
— Загрю?! — обрадовалась Лангара, делая шаг в мою сторону. — Отдашь Загрю?.. — Но вдруг осеклась и ушла тихими, неуверенными шагами.
Павел поджаривал на углях вяленое мясо.
— Слышал? — спросил я у него. — Их на Ямбуй и калачом не заманишь.
— Пожалуй, и не стоит уговаривать. Не дай бог что случится, тогда вина на нас ляжет, — ответил он.
Утро расточает пурпур, золотит холодное болото, марь и могучие крылья беркутов, парящих в вышине.
Лучи яркого света золотят крылья беркутов, парящий в небесной вышине, обнимают землю и нежным прикосновением будят горы, леса, прогоняют туман, скопившийся на дне широких падей.
Легкий, почти прозрачный дым окутывает чумы. Доносятся крики детей, стук посуды и говор.
Из перелеска подходят олени. Животные шарят по стоянке в поисках солонцов и ложатся на землю.
А ручей под притихшим осинником шумит, плещется, зовёт. От него тянет прохладой и запахом свежей травы, смешанным с запахом увядающих листьев.
— Через пять минут связь со штабом, будете что передавать? — спрашивает Павел, присаживаясь рядом со мною.
— Я вот о чём думаю: нас двоих мало, чтобы серьёзно заняться расследованием на Ямбуе. Надо вызвать ещё кого-нибудь из надёжных ребят. Может, ты посоветуешь?
— Если техник Гриша Коротков близко работает, надо просить у него Елизара Быкова. Уж этот не подведёт. Да и охота повидаться с ним. Мы ведь из одного села.
— Хорошо, запиши радиограмму:
«Штаб Плоткину. Помимо Петрика и Евтушенко, районе Ямбуя бесследно исчезли два эвенка при тех же загадочных обстоятельствах. Положение серьёзнее, чем предполагали. Желательно отправить в моё распоряжение десятника Елизара Быкова с проводником — охотником, знающим район Ямбуя. В крайнем случае вместе с Быковым кого-нибудь другого, опытного. Еще раз предупреждаю: всем подразделениям оставаться до полного завершения работ. Возможно, все будут привлечены к розыску исчезнувших людей».
Иду к ручью умываться. Из-за лохматых вершин лиственниц выползло красное, как от натуги, солнце. Слепит глаза. Как приятно тепло первых солнечных лучей!
Горстями бросаю в лицо, на грудь хрусталь студеной воды. До чего же она колючая, обжигающая, сразу снимает сонливость.
Меня встретила Лангара.
— Мы сегодня ходить будем вашей тропой, потом завтра свернём на свою.
— Очень хорошо! — обрадовался я. — А старик знает, где будем ночевать?
— На земле останется след наших оленей, он приведёт его к старому чумищу пастухов, куда мы идём.
— Не заблудится?
— Старик не знает такого слова — заблудиться!
— Но почему ты сразу не сказала ему, где ночевать будем?
Лангара поморщилась.
— Я ему не дала чайника, без чая он нигде ночевать не останется, не беспокойся. А есть захочет — скорее найдет прямую тропу к чуму. Голод укоротит дорогу.
— Тогда зачем же ты так мучаешь Карарбаха?
— Не мучаю. Так он сильнее беды, сильнее голода, другим от него польза и долго проживёт. А его не будет — кто с оленями останется? Дети в интернате учились, книжки читают, много всякого разного знают. А вот чтобы сердце болело за стадо — этому не научили их. Как они останутся с оленями, куда потянут тропу без старика? Не знаешь? То-то!..
— Но вы не вечны. Да и сколько же можно вам работать? Вы с Карарбахом заслужили более спокойную старость.
— Нам тут лучше.
— Но это не жизнь, а мука! В твои ли годы брать на себя столько забот. Да и нельзя всё делать по старинке, жить надо иначе и тебе и детям.
— Время другое, ты правду говоришь, — соглашается Лангара. — Однако новое надо с умом делать, иначе оно совсем эвенков от насиженных мест уведёт. А тайга, сам понимаешь, не должна пустовать. Много в ней добра, ой как много! Кто-то тут должен жить.
— Ваши дети, — перебил я её. — Они все грамотные, пусть и хозяйничают.
— Говорю, их не приучают жить в тайге, другую пищу дают, и они след волка путают со следом собаки, своего оленя не могут найти в стаде, нарты не умеют делать. А без этой мудрости наших предков они не станут сильными, ветер будет носить их куда захочет. Они не справятся с тайгою. Да и зачем тут такие люди! — И вдруг старуха заторопилась, взяла у меня из рук полотенце, мыло и направилась быстрыми шагами к ручью.
Я много лет кочевал с эвенками. Но не помню, чтобы они жаловались на свою жизнь, высказывали обиды, и мне казалось, что эти люди хорошо устроены, довольны тем, что теперь у них всегда есть пища, одежда, свой постоянный угол. Но нет, человек не только этим живёт. И тут, в глуши лесов, у пастухов противоречия отцов и детей, горячие споры о жизни.
Я не мог не продолжить этого разговора.
Лангара, присев на корточки на каменистом бережку, хватала пригоршнями ледяную воду, фыркала, как тюлень, потом долго-долго мылила руки, вся погруженная в какие-то давно привычные ей думы. Я дождался, пока она встала.
— Слушай, Лангара, ты слишком безнадёжно смотришь на будущее своих детей.
— Человеку не дано знать, что будет завтра. Однако как может сердце не болеть у матери, если её дети хотят жить не в родных местах, тут в тайге не остаются!
— Куда же они деваются?
— Разве ты по знаешь? Нет?..
Много эвенков ушло жить в большие стойбища лючи, будто там им лучше будет; и они, как отставшие от стада олени, разбрелись кто куда, растерялись. Брось каплю брусничного сока в речку, не увидишь, куда девается... Считай, ни их, ни их потомства нет. И молодые, которые учатся, не все приходят назад, ищут другую, легкую жизнь, думают, в лесу нет им счастья. Никто их не останавливает, никто не скажет — без тайги ты пропадёшь! Они уходят от своих обычаев, от опыта стариков, а их дети забудут родной язык, и они уже не станут эвенками. Скажи, кто будет промышлять соболей, белку, пасти оленей, водить экспедиции? Думаешь, это теперь уже не надо? Нет, надо, как и пятьдесят лет назад или ещё больше.-— Лангара хотела ещё что-то сказать, заторопилась, и горькие слова сдавили горло. Переступая с ноги на ногу, она обжигала меня колючим взглядом, будто я виновник всех её житейских тревог.
— Никто не может заставить человека жить в тайге, Лангара. Такого закона нет.
— Нет! — категорически рубит она и рукою прикрывает мне рот.— Стадо без пастуха разбредётся в разные стороны, не собрать его больше, понимаешь!
— Это верно, но человеку нельзя запретить решать свою судьбу. Он не пленник.
— Ты дурной, что ли?! Зачем запрещать, если он будет знать, как жить в лесу, разве такой уйдёт из своих мест! — И, передохнув, так же убеждённо продолжала: — А жить по-новому, как ты говорил, можно и тут, если ума хватит. Эвенки не должны уходить из тайги, там без них обойдутся. Или потом сюда будешь таскать других людей, однако им без опыта жить в лесу будет труднее, чем нам. Разве это не правда?
— Тут ты права, но твоему роду, Лангара, это не угрожает. Видишь, как разросся!
— Мы, пастухи, постоянно кочуем по нагорью. Живём, как жили наши старики. Карарбах всех с детства учил, как жить в тайге. Потом они много лет учились в интернате, вернулись к стаду, но забыли законы тайги, стали бояться трудностей, ленятся, потому что им в интернате не говорят об этом, и Карарбах опять учит их. Разве так можно?
И хорошо, что наши вернулись и род Карарбаха стал большой,— не без гордости заключила она.— Но один совсем ушёл — младший сын. Он учился в техникуме плавать на большой лодке, остался работать где-то далеко на реке. Не слышит родной речи, песни поёт не свои, его дети не станут эвенками, даже если у них будут не птичьи носы, а настоящие. Зачем ему чужая река? Разве своей нет?! Ты хорошо подумай, если бы все, кто много учился, отдавали свой ум родной тайге, так много было бы добра у народа и не пустовала бы тайга.
— Ты считаешь, что эвенки должны были оставаться кочевниками?
— Нет, оборони бог,— запротестовала она.— Эвенкам надо жить, как лючи, на стойбищах, но им не надо запрещать кочевать, это у нас в крови. И дом наш тут,— она тычет пальцем в землю.— Сюда надо тащить новую жизнь, а не уводить эвенков отсюда. Тогда будет много стойбищ, много пушнины, оленей, мяса... Чего молчишь?!
— Я согласен с тобой, Лангара, что тайга не должна оставаться без людей, что лучше эвенкам жить в ней, чем другим; что жить они должны культурно. Но не так просто это сделать...
— Если так не сделают, никому не будут нужны олени, опустеет тайга, не останется троп. И если даже эвенков будет больше и больше, то где ты их найдёшь, когда они разбредутся по земле? Кто бросает чум, тот теряет всё. Помни, что тебе толмачила старая пастушка.
— Говорю, что вам надо жить в тайге, но уйдите с этих бесплодных болот в другие места, где богаче природа, много ягеля и земля хорошо родит.
— Не говори так! И в этой тайге много богатства, надо его видеть.
В это время кто-то окликнул её, и она поспешно ушла, оставив меня озадаченным своим рассказом.
«Нет, не уйти старой Лангаре из тайги, — думаю я, провожая её взглядом. — Не бросить ей аргиш. Она сохранит до могилы то, что завещали ей с колыбели. А ведь ничего хорошего не видела пастушка за свою большую и трудную жизнь на этих зыбких марях и голых холмах, опекаемых лютой стужей и проклятущей мошкарой. И всё же это родные места. Вот и пытается она задержаться в этих пустырях, сохранить опыт предков и сделать новую жизнь эвенков счастливой, но в родной тайге. Не дать им уйти на жительство в другие места.
Как же больно думать ей, что тайга может опустеть, что исчезнут тропы отцов, не останется их опыта, если детям не будут прививать в интернатах, институтах любовь к природе, учить их жизни в лесах, развивать в них врожденные способности охотника! Я по-человечески понимаю ее Тревогу за судьбу подрастающего поколения эвенков».
Тучи, не донеся до нас дождя, ушли к горизонту, и опять над нами густо-синее небо.
Пока Павел печёт лепёшки к завтраку, я снимаю нашу палатку и в то же время посматриваю, как женщины готовятся в путь. Они ловко расправляются с чумами, скатывают бересту в тугие свитки, набивают потки продуктами, посудой. Хаос вокруг быстро исчезает, всё ложится на свои места.
К костру подходит только что проснувшийся Битык. На его лице и следа не осталось от вчерашней обиды. Он слюнит указательный палец, макает его в теплую золу и начинает энергично чистить белые, как перламутр, зубы, потом мчится к ручью и, вернувшись, сушит у огня мокрое лицо и руки.
Из разобранных чумов появляются полуголые ребята. Налетают на костёр и, сбившись у огня в плотную кучу, следят за нами. Это совсем ещё карапузы, загорелые, будто вымазанные в шоколаде. Лица у них заспанные, но глаза чистые, взгляд острый, соболиный. Все вместе малыши чувствуют себя смелее. С раннего возраста они уже умеют наблюдать и скрывать любопытство.
Они родились в тайге и, впервые в жизни открыв глаза, увидели чумы, оленей, костер, услышали лай собак. Позже их любимой забавой стала езда на оленях. А вот сейчас они впервые видят лючи «с птичьими носами», чьи тяжелые сапоги оставляют необычный след на земле, чья речь состоит из каких-то непонятных звуков.
Павел берёт в руки горячую, докрасна поджаренную лепёшку, постукивает по ней пальцами, как гончар по своему изделию, и начинает ломать. Пахучий пар обдает лицо. Детвора напряженно следит за каждым его движением. Губы их невольно шевелятся в предвкушении лакомства.
Первым получает лепёшку стоящий впереди Битык. Он и сегодня у ребят за главного. Затем Павел наделяет и остальных. Никто из малышей не просит, этого им не позволяет врожденная гордость. С кусками в руках все присаживаются поближе к огню, не торопясь, с удивительной бережливостью, откусывают маленькие дольки, неторопливо жуют, явно наслаждаясь. Они сызмальства знают, что из пищи и крошки не должно пропасть.
Нам с Павлом доставляет радость смотреть на детвору.
От жаркого пламени смуглые лица ребят пылают густым румянцем и кажутся вылитыми из красной меди. Дети беззаботно жуют, изредка поднимают на Павла блестящие чёрные глаза, полные благодарности. Тот добродушно улыбается им и тоже жует.
Я связываю палатку, а сам всё думаю об этих детях.
Сейчас они хотят научиться у старших пасти стадо, арканить диких оленей, ходить на лыжах, распутывать следы зверей, подзывать на пикульку рябчиков, кабарочек — стать такими же охотниками, как Карарбах. Для них он предел мечты. Вернутся ли они после учебы в родные леса, как этого хочет Лангара, чтобы по-новому строить тут жизнь, чтобы сохранить национальные достоинства своего народа? И тогда на долю черноглазых ребят выпадет самая интересная миссия — превратить вечно стылый край в пушной заповедник, заставить бесплодную землю служить человеку, и в холодном безмолвии нагорья будет звучать веселая песня эвенков.
Со всех сторон к стоянке стекаются разрозненные гурты оленей. Они заполняют просветы в перелеске и всю поляну. Дети, как по команде, перестают жевать, запихивают за пазухи недоеденные куски лепешки, вскакивают. Битык бежит к вьюкам, хватает маут. Они будут ловить своих учагов, на которых путешествуют по тайге.
Но мне с Павлом совершенно непонятно, как можно среди этого огромного стада оленей, удивительно похожих друг на друга, найти одного, своего? Однако так кажется только нашему неопытному глазу. Даже дети пастухов прекрасно узнают своих животных, для них каждый олень имеет свои приметы, непостижимые для нас. Но вряд ли они могут объяснить их. Это не всегда могут сделать и взрослые пастухи.
Битык встаёт на пень, так ему виднее, окидывает быстрым взглядом стадо. Вертит головою вправо, влево, то приседает, то вытягивается. И вдруг радостный крик — увидел! Мальчишка, не выпуская из виду опознанного учага, начинает набирать на правую руку мелкими кругами маут. Сходит на землю и по-кошачьи крадётся к краю перелеска, где, плотно сбившись в кучу, отдыхают олени. Вдруг один из оленей вскакивает, точно ждал этого момента, поворачивает настороженную голову в нашу сторону. Мальчишка явно не успевает, и учаг огромными прыжками вырывается из стада.
Двое шустрых парнишек бросаются за ним, заворачивают его обратно к поляне. Учаг дичится, раздувая ноздри, ищет пугливыми глазами опасность. Носится как оглашенный. А Битык уже в перелеске. Прильнув к стволу лиственницы, ждёт, готовый метнуть маут…
Слева тоже двое ребят пытаются обхитрить крупного учага. Слышатся крик, визг, шорох погони.
Так, видимо, каждое утро мальчишки азартно состязаются с оленями.
Но вот они, как по команде, прекращают гоняться за учагами, с радостными воплями бегут к матерям, показывают ручонками на запад. До нашего слуха доносится гул моторов.
Лица всех обращены навстречу звуку. Из густой синевы неба выплывает самолёт.
Павел бросает на костёр заранее приготовленную охапку сырых веток с листьями. Над стоянкой столбом встаёт густой дым.
Дети неистовствуют от восторга. Машина теряет высоту, сбавляет скорость, с рёвом идёт на нас. Она разворачивается низко над лесом, делает один круг, второй. Всполошились олени, залаяли перепуганные собаки. В третьем заходе, когда самолёт был над нами, от него отрывается белая лента с грузом на конце, падает на деревья, зависает на верхушке одного из них. Лётчик делает ещё один круг, прощаясь, качает крылом и уплывает в голубую даль неба. Мы машем руками. А Битык и с ним ещё парнишка уже карабкаются по гладкому стволу лиственницы.
— Ну и ловкачи! — восторгается Павел.
В посылке, сброшенной с самолета, были лекарства и инструменты, отправленные нам Верой Ивановной. Не забыла она вложить и подробную инструкцию. Мне никогда не приходилось держать в руках шприц. Вначале я даже растерялся. Ведь все — и лекарства, и шприц, и руки — должно быть стерильным. А что можно сделать в такой обстановке? Как бы хуже не получилось… Но выхода нет.
— Ты внимательно смотри, — обращаюсь я к Сулакикан, — что и как я буду делать. Завтра наши тропы разойдутся, и ты будешь сама лечить Аннушку…
Нас окружает детвора. Всё — то им надо, никуда от них не скроешься. Я тщательно мою руки, кипячу шприц.
Мой уверенный вид, кажется, обнадёживает жителей стойбища.
На таборе наступает тягостное ожидание. Аннушка лежит на шкуре, под остовом раздетого чума. Глаза её бессмысленно смотрят в небо. Лицо еще больше осунулось.
— Ей хуже после лекарства, — безнадёжно произносит Сулакикан.
Да, девочке хуже. Если после укола Аннушка умрёт, могут обвинить меня… Но отступать поздно.
Протираю спиртом тощую ягодицу девочки и с уверенностью опытного врача запускаю иглу. Со лба у меня падают холодные капли пота.
Из открытого рта у больной вырвался еле слышный стон.
— Аннушка будет жить! — шепчет взволнованная Сулакикан, услышав этот протяжный звук.
— Непременно будет, — подтверждаю я. — Надо только хорошо лечить. А пока пусть полежит спокойно.
Неожиданно из перелеска донёсся подозрительный шум и стал быстро надвигаться на нас. Все насторожились и замерли, не понимая, кто это так беспечно ходит по лесу.
А шум становился всё яснее и ближе, слышался треск веток и грохот падающего сухостоя. Павел бросился искать Загрю, но тот уже нёсся к перелеску, пересекая поляну. И тут все увидели, как у закрайки леса он наскочил на сохатого, выбежавшего из чащи. Огромный зверь, чем-то взбудораженный, тут же повернул вправо и стал удирать через марь, поднимая столбы водяных брызг. Загря нёсся большими прыжками, пытаясь пересечь ему путь.
Не успели оба они скрыться с глаз, как на следу сохатого из перелеска появился бурый медведь. Он так был занят преследованием сохатого, что и не заметил ни нашей стоянки, ни дыма, ни оленей, промчался мимо.
— Видел?! — крикнула Лангара. — Медведь шибко плохой зверь, один, два дня будет ходить следом, всё равно задерёт сохатого, ещё и кобеля твоего подомнёт…
— Загре не впервой, — ответил я, а сам не на шутку встревожился. Надо было с утра привязать его, да кто же мог предугадать такое.
К стоянке стекаются подгоняемые пастухами последние одиночки — олени. Воздух наполняется криком тугуток и перезвоном бубенцов.
Наскоро завтракаем, и стойбище приходит в движение. Вся подготовка к аргишу лежит на женщинах. У них уже готовы вьюки, разложены сёдла, подпруги. Они ловят рабочих оленей, связывают их одного за другим, начинают вьючить. Я с восхищением слежу за работой пастушек. Какие они великие труженицы, мужественные и безропотные!
Голос Лангары висит над стоянкой. Все послушны ей. За долгие годы её руки, её слова и жесты приобрели ту скупую точность, какая присуща только людям сильной воли, убежденным в своей правоте.
Как только мы начали укладывать по поткам наши вещи, детвора мигом сбежалась к нам. Интересно, что лючи возят с собой по тайге? Они следили за нами так пристально, словно мы прятали от них какие-то волшебные игрушки. Нередко у кого-то из, них появлялось на лице удивление или вырывался звук восторга.
Вижу, Инга ведёт рабочих оленей к поткам, но вдруг останавливается, выпускает из рук по-водной ремень, хватается за живот, ищет глазами опоры. На красноватом лице её страх.
Спешу к ней. Подбегает и Павел. Устраиваем её на ворохе постелей, сами начинаем вьючить оленей. Муж Инги уехал на Учур за продуктами. Ей приходится самой управляться со сборами в дорогу. Конечно, кочевать ей нелегко, но она держится стойко, только в глазах её грусть и тревога.
Наконец всё готово. Груз из кожаных и берестяных поток крепко притянут подпругами к бокам оленей. Старшие дети привязаны ремнями к седлам. Двое самых маленьких, мальчик и девочка, рассажены по люлькам. Люльки связаны сыромятной подпругой.
Какие довольные мордашки у всех маленьких «наездников»! Вот уж кому одно удовольствие кочевать по тайге!
Остается незавьюченным самый сильный и крупный бык с седлом на спине. Лангара подводит его к больной Аннушке. Та лежит на прежнем месте. Рядом с нею пустая люлька и тяжелая, плотно набитая потка.
Люлька внутри выстлана душистым лапником. Лангара снимает с больной одеяло, расстилает его поверх лапника, а я беру на руки безжизненное тельце ребенка.
На меня смотрят все те же пустые глаза. Но мне кажется, что они немного потеплели.
— От!.. От!.. От!.. — будят пастухи дремлющее в прохладе стадо.
Вздрагивает лес ветвистых рогов, разрывается войлок оленьих спин. Животные перестают жевать, лениво поднимаются, потягиваются. Три пастуха, двое мужчин и одна женщина, должны гнать стадо следом за караваном.
В караване три длинные связки оленей, кроме нашей. Лангара по-хозяйски оглядывает опустевшую стоянку, прощупывает вьюки на спинах животных, ладно ли завьючены, внимательно осматривает стадо.
Все ждут её команды.
— Вы след наш притаптывать будете! — кричит она нам и, ловко оседлав толстого учага тронула караван.
Сулакикан ведёт свою связку предпоследней. Битык едет на втором олене, привязанный к мягкому вьюку.
— Лючи!.. Лючи! — кричит он, проезжая мимо нас.
Он и дети смеются.
Следом за Сулакикан идёт Долбачи. Мы с Павлом завершаем шествие.
Заиграли бубенцы на шеях оленей. Потянулась по глухим перелескам кочевая тропа.
На месте стоянки остался утоптанный мох, кучи свежего помёта, потухшее огнище и высокие скелеты чумов, много лет служившие кочевникам приютом.