Я просыпаюсь от пронзительной стужи, которая лижет мне пятки. В палатке – ровный молочный свет. Шатер провис. Половину днища занимает лужа. Демон дрыхнет, уходя в нее ногами.
Дрожа, я вылезаю наружу. На улице густой снегопад. Поныш за ночь поднялся, и наш лагерь оказался на острове. Один край палатки стоит прямо в черном потоке. В низких, мутных тучах призрачно темнеют еловые вершины. Все вокруг в белом дыму. Ельник весь засыпан снегом. Он стоит седой, словно за ночь прошла тысяча лет. Половина лагеря под водой. Костер затоплен. В квадрате из бревен из воды торчат рогатины, плавают, как в купальне, кружки, миски, обугленные головни.
– Застава, в ружье-о!… – ору я. – Тонем!
Отцы один за другим вылезают из палатки и охают.
– Воще жара-а!… – стонет Чебыкин.
– Ноги-то не промочил? – спрашивает Борман зевающего Демона.
– Не-а. Я в сапогах спал.
– Оборзел? В спальнике-то в сапогах?
– Да неохота снимать было… Тебе не понять.
Тесной кучей мы стоим под снегопадом и озираем последствия катастрофы. Я курю. У остальных и так от дыхания поднимается пар. Но стоять на холоде хуже, чем заниматься делом. Мы принимаемся восстанавливать лагерь. Отцы угрюмые, молчаливые. Один только Чебыкин радостно изумляется всему и хохочет – то над тем, что недопитый чай в кружках превратился в янтарный лед, то над тем, что ложки пристыли к тарелкам, то над тем, что Градусов задумчиво сгибает и разгибает, как книгу, свои трусы, провисевшие на костровой перекладине всю ночь.
Демон и Люська сегодня дежурные. Грустя, Демон пробует развести костер. На мокрой газете у него покоятся два прутика.
– Не выйдет ни хрена, – говорит Борман, подходя сзади.
– Может, выйдет? – мечтательно предполагает Демон.
– Дров принеси, – тихо приказывает Борман. – А то убью.
Борман сам присаживается и разводит костер. Теперь Демон стоит у него за спиной и ласково наблюдает. Борман оборачивается.
– Я уже в лесу, – лучезарно улыбаясь, быстро говорит Демон.
Борман заколачивает рогатины. Демон приносит тоненькую веточку.
– Что-то нет дров-то в лесу… – озадаченно говорит он, ломает свою веточку и заботливо подкладывает в огонь.
– Воды принес? – стараясь быть спокойным, спрашивает Борман.
– Ой, забыл.
– Убери носки с рогатины!! – орет Борман на Тютина.
Тютин, сорвав носки, отскакивает на другую сторону поляны.
Потом Демон пилит бревна, на которых мы вчера сидели, и пилу его заклинивает. Демон бросается рубить чурбаки и всаживает топор в сучок. Бревна допиливает Градусов, чурбаки колет Овечкин.
– Иди катамаран подкачай, – говорит Демону Борман.
– А чего его качать? – удивляется Демон.
Катамаран и вправду выглядит надутым на все сто. Демон, как колесо у машины, пинает гондолу. Гондола с хрустом сминается, и каркас оседает вниз. За ночь мокрые гондолы обледенели, как трубы, и продолжали держать форму, хотя давления в них было ноль.
Мы успеваем свернуть лагерь, а завтрак еще не готов.
– Ну скоро там жратва-то поспеет? – орет Градусов.
– Уже пристеночно-пузырьковое кипение, – отвечает Демон.
Котлы висят над еле тлеющими углями.
– Дак ты подбрось еще дров, – советует Люська.
– Куда? – искренне изумляется Демон, сидящий на последнем полене. – И так вон пышет – смотреть страшно…
Мы завтракаем недоваренной кашей и пьем недокипяченный чай.
– Ну и бурду вы сварганили, дежурные, – плюется Градусов.
– Чего вот из-за тебя выслушиваю… – ворчит Люська на Демона.
– Не знаю, чего они морды морщат? Классная каша… А я ведь, Люсенька, тебе посуду вымыл. А ты даже не заметила…
– Ты мою вымыл, бивень, – говорит Градусов.
– Ума нет: как фамилия? Деменев! – подводит итог Люська. – Все, Демон, я с тобой больше не дружу!
Демон только вздыхает и стреляет у меня сигарету.
– Виктор Сергеевич, – вдруг обращается ко мне Маша. – У вас есть аптечка? Дайте мне таблетку, а то я простыла, знобит…
Маша сидит на бревне ссутулившись, обхватив себя за плечи.
– Сейчас дам, – говорю я. – Может, еще чего надо?…
Мне очень жалко Машу. Мне важно понять, как она относится ко мне после вчерашнего, а ей сейчас совсем не до того.
– Кроме таблетки, мне от вас ничего не надо, – отвечает Маша.
Перед отплытием Овечкин устраивает для Маши на катамаране гнездо из спальников. Маша молча укладывается в него. Мы отплываем.
По узкой просеке мы выходим в Поныш.
– Географ, там же затор, – напоминает Борман. – Что делать-то?
– Гондурас чесать, – отвечаю я. – Доплывем – решим.
Мы всматриваемся в сумеречную даль. Никто не гребет.
– Куда же этот затор, блин, на хрен, делся? – ворчит Градусов.
– Привет! – говорю я, когда до меня доходит. – Затор-то наш – тю-тю, уплыл! Вода поднялась и лед унесла, а бревно сдвинула.
Струятся мимо заснеженные берега, уставленные полосатыми, бело-сизыми пирамидами елей. Облачные валы бугристыми громадами висят над рекой, сея снег. Повсюду слышен очень тихий, но просторный звук – это снег ложится на воду. Серые, волокнистые комья льда звякают о лопасти весел. В снегопаде даль затягивается дымкой. Все молчат, все гребут. На головах у всех снежные шапки, на плечах – снежные эполеты. Посреди катамарана над Машей намело уже целый сугроб. Ни просвета в небе, ни радости в душе. Тоска.
Опять начинаются «расчестки». Борман негромко командует, но то и дело кормой или всем бортом нас заносит под ветки.
– Борман, у нас Маша больная, – говорю я. – Будь внимательнее.
Овечкин очень серьезен, держит наготове топор.
– Болты-то прочисти, щ-щегол! – ругается на Бормана Градусов. – Мозгами думай, а не чем еще!… Ну куда вот ты загребаешь, бивень?…
– Ну командуй сам! – не выдерживает Борман.
– И покомандую! – соглашается Градусов. – Уж побаще некоторых!
Под началом Градусова мы тотчас вновь въезжаем под елку.
– Оба вы командиры хреновые! – в сердцах говорит Овечкин.
– С меня чуть скальп не сняло, понял, Градусов? – обиженно заявляет Люська, вытряхивая из волос ветки, хвою, труху.
Так плывем дальше час, другой. Снег все валит, Градусов все ругается с Борманом, вода все бежит. Но вот впереди лес расступается. Открывается непривычно большое, чистое пространство, задымленное снегопадом.
– Зырьте, вроде домики впереди… – неуверенно говорит Чебыкин.
Я откладываю весло и встаю во весь рост. Сквозь снегопад я вижу вдали белый, в черных оспинах косогор, отороченный поверху полосой леса. Под ним – смутно-темные прямоугольники крыш, кружевная дуга железнодорожного моста. На отшибе – кристалл колокольни. Широкой черной дорогой перед нами течет Ледяная.
– Поздравляю, – говорю я отцам. – Поныш пройден. Это – Гранит.
Пока мы перегребаем Ледяную, нас сносит к окраине поселка, к церкви. Она стоит на вершине высокого, безлесого холма. Издалека она кажется чистенькой, аккуратной, как макет. Белая церковка на белом холме под белым снегом, падающим с белого неба.
Шурша, катамаран грузно выезжает обеими гондолами на берег. Из своего барахла мы забираем то, что нам нужно для обеда, и поднимаемся на холм, к церкви. Пообедаем под крышей. Все равно церковь заброшена.
К храму не ведет ни единого следа. На склоне торчат столбики былой ограды. Кое-где снег лежит рельефными узорами – это на земле валяются прясла ажурной чугунной решетки. Мы обходим храм по кругу. Старый вход заколочен. Окна алтаря заложены кирпичом. Штукатурка на углах выщербилась. Ржавый купол кое-где обвалился, и там изгибаются лишь квадраты балок, как параллели и меридианы на глобусе. На кровле торчат березки. В прозорах колокольни белеет небо. На шатре, как на голодной собаке, проступили худые ребра.
Сверху, с холма, от стен храма как из космоса обозревается огромное пространство. Широкая, сизая дуга Ледяной, волнистые, зыбкие леса до горизонта, строчка выбегающего из тайги Поныша, шахматные прямоугольники поселка. Пространство дышит в лицо каким-то по-особенному беспокойным ветром. Снежинки влажно чиркают по скулам. Вздуваются громады облаков, и в них грозно и неподвижно плывет колокольня.
– Градусов, – говорю я. – В общем, вот тебе деньги, и вали в поселок за хлебом. Возьми с собой Чебыкина.
– И Жертву, – добавляет Градусов. – С его рожей нам все продадут.
По доске, приставленной к стенке, мы забираемся в окно. В церкви захламлено, но пол почти везде уцелел. Мы располагаемся. На ржавом листе кровельного железа из щепок и досок я разжигаю костер. Борман из обломков кирпичей строит пирамидки, кладет на них перекладину и вешает котлы. Все тянутся к огню погреться.
– Как-то неудобно в церкви костер жечь, – вдруг говорит Маша, закутавшаяся в спальники и сидящая поодаль.
– Как французы в восемьсот двенадцатом году, – добавляет Овечкин.
– Ну, идите на улицу, под снег, – предлагает Борман.
Я молчу. По-моему, Господь за этот костер не в обиде. В своей душе я не чувствую какого-то несоответствия истине.
– Вот если отремонтировать тут все, подновить… – хозяйственно вздыхает Борман.
– Наверное, не стоит, – говорю я. – По-моему, так Богу понятней.
Когда обед готов, возвращается экспедиция Градусова.
– По домам хлеб скупали, – говорит Градусов, протягивая к огню красные лапы. – Давайте жрать быстрее, охота как из пушки…
Мы обедаем. Сквозь прорехи в крыше на нас падают снежинки.
– Ну что, пойдем церковь зырить? – отобедав, спрашивает Чебыкин.
Все соглашаются. Мы идем зырить церковь.
Над нами – величественный сумрак. Пол усыпан отвалившейся штукатуркой, битым кирпичом, обломками досок, дранкой. Стены понизу обшарпаны и исцарапаны, исписаны матюками, но сверху еще сохранились остатки росписей. Из грязно-синих разводьев поднимаются фигуры в длинных одеждах, с книгами и крестами в руках. Сквозь паутину и пыль со стен глядят неожиданно живые, пронзительные, всепонимающие глаза. В дыму от нашего костра лица святых словно оживают, меняют выражение. Взгляды их передвигаются с предмета на предмет, словно они чего-то ищут.
Я рассказываю отцам о символике храма, поясняю, где чего было, показываю фрески – Оранту в конхе, Пантократора в куполе, евангелистов на парусах, Страшный суд.
– Ой!… – пугается Люська, взглянув вверх в глаза Пантократору.
– Эротично! – восхищается Чебыкин и подбирает с пола кусочек фрески с частью затейливой славянской буквы. – На память, – благоговейно поясняет он.
Мы останавливаемся в шахте колокольни. Перекрытия здесь кое-где рухнули, хлипкие лестницы висят на трухлявых балках.
Градусов, презрительно насвистывая, пробует ногой лестницу.
– А-а, я тоже полезу! – решается Чебыкин.
– Шеф идет первым, – важно предупреждает его Градусов.
Наверное, мне не стоило разрешать этот альпинизм, но я уверен, что ничего не случится. Градусов лезет первым и командует, Люська ойкает и взвизгивает, Чебыкин кряхтит и пихает ее в зад. Мы задираем головы, наблюдая их медленный подъем. Доски скрипят, на нас сыплется труха, в воздухе пылит известка. Последний марш Градусов проползает на брюхе и встает в проеме входа на звонницу.
– Делайте, как я, не каните, – пренебрежительно поясняет он.
Но Люська, застряв на ступеньках, канит.
– Дак че… Не все же такие смелые и сильные…
Градусов гордо раздувается.
Наконец и Люська, и Чебыкин добираются до порога арки и уползают на площадку, где раньше хозяйничал звонарь.
– Долезли… – с сожалением вздыхает Тютин.
Обратно спускаются наоборот: впереди Чебыкин, который ловит Люську, позади Градусов. Люська цепляется за его гусарскую куртку, как за самую надежную опору. Борман, видя это, плюет и уходит к костру. Градусов, обнаглев, сходит вниз не сгибаясь, с сигаретой в зубах, и держится за кирпичи двумя пальцами.
Отдуваясь, Чебыкин и Люська спрыгивают к нам.
– Там так высоко!… – с восторгом рассказывает Люська. – И видно все-все-все! Я чуть не упала со страху! Как это Градусов не боялся?
– А мне-то что? – хмыкает со второго этажа Градусов. Он даже не смотрит под ноги. Его мушкетерский сапог проскальзывает по ступеньке, и Градусов с грохотом кубарем летит по лестнице вниз.
После обеда снегопад наконец прекратился. Когда мы отчаливаем, облака над церковью разреживаются. В них проглядывает мутно-желтое пятно солнца. Нежно золотится одна грань шатра колокольни. Ледяная уносит нас вперед, и увал постепенно загораживает плечом поселок Гранит. Но церковь еще долго виднеется над лесами, пока не растворяется в облаках.
Ледяная неспешно, спокойно изгибает перед нами свои протяжные, широкие створы. Отяжелев от обеда, мы сонно лежим на своих рюкзаках и почти не гребем. Зачем? На катамаране по такой реке гребля не даст существенной прибавки скорости. Сейчас уже неважно количество ходового времени. Мы плывем то правым бортом вперед, то левым.
Поныш был диким, свирепым, первобытным. Он был словно только что создан природой и брошен на землю, не готовую его принять. Он бурлил, бился в скалы, топил леса, пер напрямик, выворачивал деревья. А Ледяная совершенно иная. Глубокая, спокойная и ровная вода мерно и мощно идет в крепких берегах. Ложе реки емкое, и половодье не переливается за края, смешивая твердь и хляби. Здесь все кажется движущимся по прочному, надежному, многократно себя оправдавшему порядку. На Поныше весна была катастрофой. На Ледяной весна – величественный, издревле ведущийся ритуал. Здесь кажется, что природа раздумывала веками, тщательно подгоняя дерево к дереву, выстраивая и приглаживая горы, прорисовывая линию русла, возводя по берегам скалы. Даже снег здесь лежит картинно – накрахмаленными скатертями полян, дворцовой лепниной еловых лап, яркой чеканкой и тонкой гравировкой куржака на рубчатых, грубых, бугристых стенах утесов. На Поныше все было как попало, а здесь – как положено. А может быть, просто в нас отзываются тысячи взглядов, что сотни лет отражали эти створы, берега, леса, утесы.
Подмерзнув, отцы через час поднимаются. Борман, Чебыкин, Градусов и Овечкин берутся за весла. Тютин и Демон предпочитают бездельничать. На них никто не орет, даже Градусов. Люська вообще уснула, уткнувшись головой Маше в бок. Маша, закутавшись в спальники, полулежит на продуктовом мешке. Я привалился к этому мешку с другой стороны. Мне приятно лежать на том же мешке, что и Маша.
– Впереди мост, – вдруг говорит Чебыкин.
Я приподнимаюсь. По карте нету тут ни дорог, ни деревень…
Впереди действительно мост. Крепкий бревенчатый настил покоится на двух быках-срубах, похожих формой на утюги. Быки доверху засыпаны землей и камнем. Это ледоломы. Их носы обшиты ржавыми листами железа, исцарапанными былыми ледоходами.
– Странный какой-то мост… – негромко замечает Овечкин.
Мост и вправду странный. Прочный, надежный, но – заброшенный. Поверху нанесло земли, и там растут кусты. А увалы по обоим берегам – сплошной ельник. Ни тропки, ни тем более дороги. Мост соединяет два лесных берега, бессмысленный и пугающий.
Нас постепенно втягивает под мост. Проходят мимо массивные, ржавые форштевни быков. Над головами проплывает тяжелый настил, из которого свисают бледные веревки корней. Мы, задирая головы, провожаем его глазами.
– Понял! – говорю я. – Это зэки мост строили! Здесь были лагеря. Потом их закрыли. Не стало лагерей – и дороги сделались не нужны, вот и заросли. А мост сохранился.
Отцы, обернувшись, все глядят на заброшенный мост, растянувшийся от ельника до ельника. И у меня самого непонятное ощущение. Мосты – самое доброе изобретение человечества. Они всегда соединяют. А здесь мосту соединять нечего.
Но мост уходит за поворот. Мы плывем дальше. Время идет. Тянутся неторопливые километры. Клонится к вечеру день.
Вот на правом берегу мы видим просторную белую луговину. Это покос. Сбоку притулился вагончик косарей. Над его крышей вьется тонкий дымок. На берегу лежит лодка с запрокинутым мотором.
Когда мы проплываем мимо, из вагончика выбираются два мужика.
– Туристы!… – орут они и машут руками. – Плыви сюда!…
– Чего им надо? – недоверчиво спрашивает Борман.
– Может, помощь какая нужна?… – щурясь, предполагает Чебыкин.
– А вдруг они нас убьют? – пугается Люська.
– Они-то? – хмыкает Градусов. – Отоварим по мозгам, и все дела.
– Давайте причалим, – решаю я. – Мало ли что.
Мы дружно гребем к берегу. Мужики поджидают нас, приплясывая от нетерпения. Когда мы выезжаем на мелководье, один из них, который в болотных сапогах, забегает в воду, хватает нашу чалку и мощно выволакивает нас носом на землю. Только тут я замечаю, что они вовсе не приплясывают от нетерпенья, а качаются, вдребезги пьяные. Все это начинает мне резко не нравиться.
– Пацаны, давно плывете? – радостно спрашивает тот, что с чалкой.
– Это… третий день… – неохотно отвечает Борман.
– Водку-то уже всю выпили, а?
– Не всю… – мямлит Борман. – Мы не пьем… Мы с учителем…
Я мысленно плюю с досады. За язык, что ли, тянут Бормана – болтать про водку-то? Градусов вертит пальцем у виска.
– Пацаны, выручите, дайте бутылку, – прочувственно просит мужик, не выпуская чалки. – Вас вон сколько, от одной не убудет… Не гнать же нам за бутылкой в Гранит за двадцать километров!…
– Нету у нас водки, дядя! – кричу я. – Не видишь – дети!
– А ты заткнись, не с тобой базар! Короче, распрягайтесь, парни!
Мужик изо всех сил тянет катамаран на берег.
– Да плюнь ты, Толян, на этих козлов, – машет рукой его дружок.
– Не могу я, Санек, когда такие молодые – и уже такие гаденыши!
Я смотрю на Градусова. Градусов, сузив глаза, кивает. Я беру топор и лезу по катамарану вперед. За мной с веслом ползет Градусов.
– На меня?! С топором?! – звереет Толян. – Да я щас всех урою!…
Санек быстро хватает Толяна сзади и отнимает у него веревку.
– Хрен с ними, – увещевает он. – Видишь – пацаны, как твой Димка…
– Да мне хоть кто!… – орет, вырываясь, Толян.
Я бросаю веревку Градусову, слезаю и спихиваю катамаран на воду.
– Гребите живо! – командую я, падая животом на каркас.
Отцы мощным толчком уводят катамаран на реку и дружно гребут. Мы уплываем. Все молчат. На душе мерзко.
Но едва мы заплываем за поворот, сзади нарастает надсадный треск моторки. На воде общение с этими гранитными ублюдками может кончиться для нас утопленниками. Здесь они нас сильнее.
– Всем надеть спасжилеты! – командую я. – Маша, быстро вылезай из спальника! Всем провериться, чтобы, если что, ничем ни за чего не зацепиться и сразу всплыть! Гребем к берегу изо всех сил!
– Вы что, Виктор Сергеевич?… – плачуще говорит побелевшая Люська.
– Географ, мы с тобой, – добавляет Овечкин.
Моторка догоняет нас и глушит двигатель.
На моторе сидит Толян. Он издалека кричит:
– Пацаны, не тронем!… Разговор есть!…
Моторка мягко утыкается носом в гондолу моего борта.
– Да забей ты болт на них, – уговаривает Санек. – Поплыли дальше! Есть у меня на Долгом Лугу заначка! Что, час не дотерпишь?
– Отвали, дядя, – говорю я Толяну. – Ничего не дадим.
– Ты вообще заглохни, к-козел!… – орет Толян.
Наклонившись, он зачерпывает ладонью воды и плещет мне в лицо.
Вода обжигает меня, как расплавленный металл. Это при всех. Это при Маше. Бешенство тупо ударяет в виски. Но я чувствую, как Градусов хватает меня за штормовку на локте. Ладно. Я поднимаю руку и молча утираюсь.
– Ну продайте, п-падлы!…
Отцы молчат. Толян матерится и дергает за шнур мотора. Из пенного буруна подо мною летят обрывки, капрона и резины. С пушечным выстрелом гондола лопается. Каркас моим углом рушится в воду. Люська визжит. Маша и Тютин, как кузнечики, перескакивают на другую гондолу. Я уже из воды перепрыгиваю через Градусова и падаю на Люську.
Отлетев, моторка ложится на скулу и по дуге разворачивается к нам. Толян правит на вторую гондолу. Расчет прост – пропороть ее винтом и утопить нас окончательно.
– Весла выставляйте!… – ору я, цепляясь за Люськины плечи.
Наш катамаран со всех сторон ощетинивается веслами, как фаланга – копьями. Удар лопастью по рылу – это серьезно. Моторка отворачивает и проносится мимо.
Катамаран раскачивается на волнах, едва держась на плаву. Счастье, что у нас четыре гондолы, а не две. Иначе бы мы все давно уже барахтались в воде. Пустая гондола тряпкой полощется под каркасом, который моим углом погрузился чуть ли не на полметра.
– Гребем к берегу! – вставая, командую я. – К левому!…
– Айда к правому! – хрипит Градусов. – Вернемся к их вагончику и разнесем там все вдребезги!…
– К левому! – повторяю я. – Вон к той поляне!
Стоя по пояс в воде, я отвязываю от катамарана наши вещи.
– Борман, чего не командуешь, бивень? – орет Градусов. – Схватились все за свое барахло!… А лагерь кто ставить будет?
Солнце висит уже над елками. Борман бросает свой рюкзак.
– Девчонки, разбирайте продукты! Мокрые надо высушить, – распоряжается он. – Деменев, Тютин – за дровами! Остальные…
– Куда их за дровами? – разоряется Градусов. – Они тебе к утру вичку принесут! На чем сушиться будем? На свечке? Дрова рвать я сам пойду! Чеба, Овчин, по-пырому за мной!…
Выбивая фонтаны из раструбов своих мушкетерских сапог, Градусов, размахивая топором, топает в лес. Овечкин и Чебыкин бегут за ним.
К сумеркам наш лагерь готов. Стоит палатка, горит огромный костер, варятся в котле рожки. Отцы сушат продукты и шмотки. Я в стороне в одиночку чиню разорванную гондолу. Я отказался от всякой помощи, заявив, что помощники только напортачат.
Я по-прежнему мокрый. Я на четвереньках ползаю по снегу то за резиной, то за клеем, то за ножницами. Губы мои в ожогах от прилипших сигарет. Я курю так, словно хочу выдымить из себя душу, чтобы не было стыдно. Мое лицо все еще пылает от брошенной в него воды. От костра ко мне идет Маша, тихо присаживается рядом на корточки и смотрит на мои трясущиеся пальцы в оранжевой слизи клея.
– Может быть, вам все-таки нужна помощь, Виктор Сергеевич?
Я смотрю на Машу сквозь дым сигареты. Маша смотрит на мои пальцы и не поднимает глаз. Я чувствую, что она поняла, как мне сейчас хреново. Как мне холодно, тоскливо и унизительно от бессилья. Я чувствую, что Маша хочет снять с меня хотя бы ту боль, которая кривым гвоздем засела во мне после нашей вчерашней встречи в затопленном лесу. Но сейчас я так испсиховался и устал, что мне безразличны все благие побуждения Маши.
– Я же сказал, мне помощь не нужна, – отвечаю я. – Не мешай. Уйди.
Маша встает и уходит. Я доклеиваю заплату и протекторы один. Потом я тоже встаю, иду к костру, молча сдвигаю с бревна Чебыкина, сажусь и протягиваю к огню замерзшие руки со склеенными пальцами. Воцаряется тяжелая, виноватая тишина. И тут в нее всверливается басовитое жужжание лодочного мотора.
Моторка выползает из-за кустов. На середине реки она выглядит маленькой, как перочинный ножик. Поравнявшись с нами, Санек, который по-прежнему лежит на носу, машет Толяну рукой на берег.
– Заметили!… – охает Люська, растопырив глаза.
Толян резко перекладывает руль.
«На этот раз я его убью», – тяжело думаю я.
И вдруг происходит чудо. От резкого поворота, от удара течения в борт моторка круто, в секунду, переворачивается. На миг в воротнике пены мелькает ее просмоленное днище. И все – река пуста, словно кто-то смахнул с нее лодку невидимой рукой.
– Уто… – потрясенно шепчет Люська.
Но тут из воды, как черные мячики, выныривают две головы. Бешеными саженками Толян и Санек гребут к нашему берегу.
– Надо помочь!… Ведь утонут же!… Катамаран спустить!… – не отрывая глаз от плывущих, хватает меня за рукав Маша.
– Спущен уже наш катамаран, – отвечаю я.
Мужики добираются до мелководья и, кашляя, отплевываясь, руками отбрасывая воду, рвутся к берегу. Дрожащие, синие, мокрые, они появляются на поляне и кидаются к костру. Отцы молча расступаются, давая им место. Я сижу там, где сидел. Мужики хрипят, с них льет.
– Согреться… – выдавливает из себя Санек.
Отцы молча наблюдают, как мужики тянут к огню руки, а потом по одному начинают уходить, словно от колодца, в который плюнули. Остаются только Градусов и любопытный Тютин, который, вытягивая шею, прячется за моей спиной. Санек поднимает голову и обводит поляну взглядом. С бровей его свисают сосульки волос. Я сижу.
– Земляки… Вы это… Простите нас… Ну, пьяные были…
В ответ ему – все то же молчание.
– Дайте водки… – вдруг просит Санек. – Загнемся же с холода…
Бутылки у всех на виду лежат в распотрошенном продуктовом мешке.
– Нету водки, – в тишине отвечаю я.
– Начальник, будь человеком…
– Нету водки, – повторяю я. – И вас чтобы через пять минут здесь не было.
Санек смотрит на меня побелевшими глазами. С такими глазами вцепляются в горло. Но мне не страшно. Я хочу драки.
Однако Санек ломает себя.
– Дай хоть у костра посидеть до рассвета, – просит он.
– Четыре минуты.
– Ну, дай хоть спичек сухих… – придушенно говорит Санек.
Я молчу, глядя на часы. Я не хочу мстить этим мужикам. Я не хочу причинять им зло. Но я не хочу делать для них ни капли добра.
– Три минуты.
Толян, обхватив голову руками, начинает тихо и тонко материться, доводя себя до отчаянья, чтобы набраться сил. Я жду. Толян замолкает.
– Время, – говорю я.
Санек еще немного сидит, потом медленно поднимается и за плечо поднимает Толяна. Оба они, сгорбившись, уходят через снег, чавкая сапогами. Уже на опушке Толян оборачивается.
– Ну, щенки, ждите гостей!… – орет он. – Не жить вам, падлы!…
Ему никто не отвечает. Мужики скрываются в лесу.
Отцы к костру не подходят.
– Рожки уже в кашу раскисли, – говорю я.
Ужинаем без разговоров, быстро. Я так и не встаю с бревна, будто приколочен к нему. Меня избегают. Только кто-то – я не заметил кто – ставит передо мной, как перед собакой, мою миску.
– Надо караулить ночью, – глухо говорит Борман. – Вдруг вернутся…
– Не майтесь дурью! – зло отвечаю я. – Идите спать!
Отцы угрюмо уходят в палатку, а я остаюсь. Я слышу, как в палатке что-то тихо и жалобно говорит Люська, как ноет Тютин.
– Ложитесь, не каните! – бурчит Градусов. – Он уснет, мы с Чебой вылезем дежурить!…
А я сижу и вспоминаю прошедший день: снегопад над затопленной просекой, Поныш в белых берегах, широкую дорогу Ледяной, храм на взгорье, заброшенный мост, три встречи с гранитными мужиками – на их берегу, на реке и на нашем. Но все, о чем я вспоминаю, так или иначе восходит к Маше. Шаг за шагом она уходила от меня сегодня. Я был досаден ей утром, когда она болела. Я показался ей лживым, когда рассказывал отцам про фрески, а сам жег в церкви костер. Я был унижен, когда мне в лицо бросали воду. Наконец, я был страшен, когда готов был затеять целое побоище ради бутылки водки.
Я достаю эту бутылку и пью. Зря, что ли, я ее отстоял?…
В палатке тихо. Все уснули. Я даже вижу, как они спят. Борман спит солидно. Он покровительственно предоставил Люське руку. Но Люська все равно сползла с нее, свернулась кренделем и успокоенно уткнулась носом Борману в бок. Тютин спит на спине, спит нервно, вздрагивая, раскрыв рот и подняв брови. А Маша спит тяжело, глубоко, отрешенно. Овечкин обнимает ее, сам не очень веря своему счастью. Безмятежно дрыхнет Демон. Он выгреб из-под кого-нибудь мешок себе под голову и забросил на кого-нибудь свои ноги. Строго спят Градусов и Чебыкин. Они и во сне верят, что перехитрили меня и вовсе не спят, а только притворяются.
Я пью водку. Я гляжу по сторонам – бессильно и отчаянно. Яркая, обнаженная луна горит над утесом дальнего берега. Утес похож на застывший водопад. Черная стремнина Ледяной несет над собою холод. По берегу белеет снег. За кронами сосен празднично светятся высокие дворцы созвездий. Издалека тлеют города галактик. И я безответно-глухо люблю Машу, люблю этот мир, эту реку, люблю небо, луну и звезды, люблю эту землю, которая дышит прошедшими веками и народами, люблю эту бессмертную горечь долгих и трудных верст.