Сладостные минуты бывают в жизни исследователя!
Представьте себе человека с котомкой за плечами, пробирающегося по горам или захламленной тайге. Его немилосердно поливает дождь, холодный ветер пронизывает тело, ноги с трудом передвигаются, но ему нужно идти, идти, идти — этого требуют обстоятельства… И вот наконец-то после длительного пути он, едва не падая от усталости и голода, добирается до приюта. Собрав остатки сил, человек разжигает костер, высушивает одежду, пьет горячий чай.
Все это очень хорошо. Но настоящая награда впереди. С какой радостью он свернется в комочек возле огня, прикроет расслабленное тело полами поношенной фуфайки и с величайшим наслаждением уснет. И тогда вой бури, право же, покажется ему на миг колыбельной песней. А в следующий миг ему… уже ничего не будет казаться: полностью выключаются нервы, память, слух. Никаких сновидений. Ни холоду, ни грозовым разрядам не разбудить его. Разве только от костра загорится одежда, и огонь, добравшись до тела, заставит проснуться.
Такой вот неодолимый сон свалил меня, когда я наконец-то после долгих скитаний по тайге в поисках Улукиткана попал в долину Джегормы и был найден там своими друзьями Трофимом Королевым и Василием Мищенко в ужасном состоянии. Я уснул у костра.
Когда я открыл глаза, из глубины темного неба на меня смотрели неяркие звезды. Но тело и мозг еще были скованы забытьем. Я не мог понять, где нахожусь, забыл, кто я, совсем не чувствовал себя.
И вдруг, будто видение, воскресла передо мною недавно пережитая картина… Я увидел берег Большого Чайдаха, где несколько дней назад располагался наш лагерь. У затухшего костра сидел Улукиткан, горбя спину под старенькой латаной дошкой. В его позе, в молчании — непоправимое горе слепца.
Еще какая-то доля напряжения — и ко мне стала возвращаться память, несвязными отрывками проплывали печальные события последних дней. То вздымались волны Купуринского переката, заглушая ревом крик утопающего Улукиткана; то я видел себя ползущим на четвереньках через кочковатую марь со слепым стариком, привязанным ремнем к моей спине.
Какая-то надоедливая птичка без устали повторяла один и тот же мотив. Но я все еще не мог понять, где нахожусь, что случилось со слепым проводником, жив ли он. Медленно выпускал меня сон из своего плена.
Когда же я окончательно пришел в себя, то прежде всего изумился: была не ночь, а светлый вечер! На стоянке по-праздничному пылал костер. Где-то кричали кулики. Легкий ветерок гнал по долине редеющий туман. Василий Николаевич, согнувшись у огня, чинил мою телогрейку. Трофим помешивал в котле какое-то варево. Кто-то теплый прижимался к моей спине… Кучум!
Он, видимо, соскучился — ведь мы никогда с ним так надолго не расставались в походе. Я повернулся, обнял пса и поймал на себе его умный и ласковый взгляд. Вдруг словно приподнялась завеса, и я очень ясно представил себе, как Кучум вел несчастного Улукиткана своей собачьей дорогой сквозь чащу, по ухабам, через топкие мари. И я еще крепче прижал его к себе. То, что мудрый старик остался жив, было для меня лучшей наградой за все испытания. Может быть, судьба слепца сулит ему много горя и страданий, но я убежден: утрата зрения не лишит зоркости его ум. Мне же достаточно будет трех-четырех дней, чтобы привести себя в порядок.
Бойка, ревниво наблюдая за мной и Кучумом, не выдержала, подошла и легла рядом, пристально всматриваясь в мое худое, обросшее лицо.
— Не узнаешь или хочешь что-то рассказать? — спрашиваю я, но обе собаки вдруг вскакивают и, пружиня спины, всматриваются в густой, холодный сумрак вечера.
Поднялся Трофим. Заслоняя ладонью свет костра, он тоже смотрит на марь. Слышно, как там хлюпает вода под чьими-то ногами. Но собаки не бросаются на шорох, они приседают на задние лапы, успокаиваются. Кто же это может быть?
— А-а, это — вон кто! — кричит Трофим.
Я встаю. Что это? По тропе к нам торопливо идет Майка, за нею еле поспевают мать и еще один олень. Животные, видимо, обнаружили наше присутствие в долине и, может быть, как-то по-своему, по-звериному, тоже обрадовались.
Василий Николаевич угощает гостей солью, — слышно, как сочно они чмокают губами. Майка по-прежнему дичится нас, но ее мучает любопытство: ей хочется заглянуть в рюкзак, ее интересует, что в котелке, не спрятался ли кто под колодой. Она шарит по стоянке, но вдруг замечает собак, и на ее мордочке отражается не то страх, не то удивление. Она явно робеет перед поднявшимся на ноги Кучумом, протестующе кричит и бежит к матери…
Мы садимся ужинать. Уже ночь. Перестала куриться черная кочковатая марь. Темную синь неба пронизали лучи бледных звезд. Сдержанный шепоток бежит по лесному простору. Дремлют уставшие собаки, свернувшись клубочком. Лежат олени, лениво пережевывая корм. Майка спит, беспечно откинув голову и разбросав по-детски ноги.
«Новорожденный всегда приносит счастье», — вспомнились мне слова Улукиткана, сказанные им еще на Кунь-Манье, когда родилась Майка. Эту веру в счастье слепой пронес через все испытания. Как он обрадуется, узнав, что Майка с нами.
…Ночь погасила свет, усмирила звуки. Но еще кто-то шевелится под прошлогодним листом, сонно плещется в каменистых берегах притомившаяся река, да где-то внизу за густым тальником шепчутся дикие гуси.
Не спим и мы, а с нами — костер. Все еще не могу насладиться ни близостью друзей, ни куполом звездного неба, ни покоем. Какое счастье — жить! Ведь мир сотворен для человека, и блага, созданные природой, принадлежат ему. Иначе для кого все эти прелести северной ночи, поля живых цветов, студеные ключи, бескрайние леса, подземные склады драгоценных металлов? А разве не для того, чтобы разнообразить жизнь человека, бывают лютые морозы, штормы, осенний листопад, зима, весна… Как жаль, что сама жизнь человека микроскопически коротка по сравнению с вечностью.
— Разве еще чайку попьем? — говорит Трофим, подбрасывая в костер головешку.
— У меня, Трофим, какое-то странное состояние, — отвечаю я. — Ничего, понимаешь, не хочется, кроме абсолютного покоя. Кажется, вот так бы вечно сидел у костра со своими тихими думами.
— Такое и мне знакомо, — неторопливо, разливая по кружкам кипяток, отзывается Трофим. — Помните, когда меня принесли с Алгычанского пика в палатку? Вот так же ничего не хотелось. Это реакция после нервной встряски и голода. Счастья без горя не бывает…
— Зачем такой крепкий чай налил?
— Пейте, пейте, скорее поправитесь, а то ведь на вас смотреть страшно, — ответил он, шаря по своим карманам. — Вот, взгляните… — И подал затасканный обломок зеркала.
Боже, какое страшное зрелище! Неужели это я? Присматриваюсь — ни единой приметы, но что-то знакомое в этом ужасном лице со впалыми глазами, с птичьим носом, со свежими шрамами на щеках. И вдруг вспомнилось болотце, из которого хлебал воду раненый медведь. Именно там, в зеркальном отражении воды, я видел себя таким. Только теперь на левой стороне подбородка появился пучок седых волос. Наверное, еще долго меня будут преследовать воспоминания последних дней…
Мы молча пьем чай. Над нами купол неба — синий в вышине и почти фиолетовый к горизонту.
Ночь умиротворила земные страсти. Трофим раскинул на земле телогрейку, в изголовье бросил рюкзак, затем долго укрывался плащом, стаскивая его то на спину, то на грудь. Над забытым костром сомкнулась тьма. Уже за полночь. С неба, сквозь густую пелену, смотрят на стоянку сонные звезды…
Нас будит зорька. Ветер бьет в лицо, гонит туман. Сразу открывается хребет и чистое полотно неба, нежное, голубое. Никогда не уйти из памяти этому чистому утру вернувшейся жизни. Оно идет несмело, как заблудившийся в лесу ребенок. Я встаю, накидываю на плечи телогрейку. Раздуваю огонь. Жду восхода. Как дороги мне и этот слабо возникающий и замирающий шелест листвы, и крик взметнувшихся над рекою матерых крохалей, и дрожащие в первых лучах солнца капли росы, и голубеющая, зовущая к себе даль. Счастливого пути, наступающий день!
После чая ловим оленей и уходим на устье Джегормы, к своим. В моих мышцах слабость, иду тяжело, силы возвращаются медленно, но я не огорчаюсь — всему свое время.
Собаки по привычке бегут где-то стороною, обшаривая тайгу. Майка то забегает вперед, упражняясь в прыжках, то далеко отстает, и тогда мы слышим ее тревожный крик. Как хорошо, что с нами это беззаботное, молодое существо, дар весны!
Уже был полдень, когда наш маленький караван подходил к устью Джегормы. В завесе тумана открывался один просвет за другим. Горы вдруг расступились и потеряли высоту. Взору открылся залитый солнцем пейзаж. Справа и слева береговые отроги обрывались скалами, упираясь в широкую долину Зеи. А между ними вдали виднелась всхолмленная даль, прикрытая холодной просинью черных лесов. За ближней стеной тальника тонкая струйка дыма сверлила просторное небо.
Нас встречают все жители лагеря, мы жмем друг другу руки и по-настоящему радуемся, смеемся. Хорошо оттого, что мы снова вместе. Нет с нами только Улукиткана.
Мысли опять возвращаются к старику. Ведь он впервые за восемьдесят лет своей жизни покинул тайгу. Какую страшную горечь, какие тяжелые думы увез он с собою, оставляя, может быть, навсегда ружье, посох, котомку, знакомые хребты, пади, реки, лесные тропы, лесной простор — да что там, и солнечный свет, озарявший их. Но Улукиткан не мог уехать, не поведав другу Лиханову о своих последних желаниях.
Через час, когда жизнь в лагере вошла в свое русло, я зашел в палатку Лиханова, достал из своего рюкзака гильзу от берданы, клочок черной шерсти, кольцо, сплетенное из веточек ерника, и пять прутиков с рогульками, связанные вместе.
— Это Улукиткан оставил мне на последней стоянке, но я не сумел прочесть. Может, ты, Николай, объяснишь, что они обозначают?
Лиханов не торопясь покуривал трубку, посматривал на разложенные перед ним предметы.
— Шерсть лежала в гильзе, а прутики висели вниз рожками? Правильно я говорю? — спросил он.
— Правильно! А как ты угадал?
— Я знаю, что случилось с Улукитканом, поэтому догадываюсь, как должны были лежать шерсть и прутики, — Лиханов почесал пальцем бровь. — Значит, так: пустая гильза — это выстрел, ты знаешь; шерсть в середине гильзы означает, что на выстрел прибежала собака, — разве ты не узнал шерсть Кучума? Теперь внимательно рассмотри это кольцо. Оно сделано из двух веточек, заплетенных в разные стороны. И тут же есть маленько шерсти. Это надо понимать так: ушел с собакой, не знаю куда. Прутиками с рожками эвенки всегда обозначают оленей, а если висели прутики вниз рожками — значит, потерялись олени! Считай, сколько?
— Пять. Теперь и мне ясно, — вздохнул я. — Где бердана старика?
— Тут недалеко. В дупле. Он сам положил ее туда. Там еще дошка, лыжи, нож, сумочка с патронами и спички. Слепой еще хочет вернуться в тайгу. Бедный старик…
И надтреснутый голос Лиханова дрогнул…
А день сегодня по-настоящему весенний! Природа доверилась объятию тепла. Лес стоит опьяненный первой зеленью. Под ногами обнаженная земля, вся в свежем запахе прели. Кое-где сквозь слой слежавшейся листвы пробились пучочки нежной травы. И какие-то букашки ползут неведомо откуда по этому еще не устроенному миру.
На другой день вечером все жители лагеря собрались в палатке радиста Геннадия. Здесь душно, накурено. Ждем очередной передачи из штаба экспедиции. И один из самых важных для нас вопросов: что с Улукитканом. Ждем…
Геннадий посылает в эфир позывные, дает настройку и, наклонившись к журналу, начинает молча записывать радиограмму. Слышно, как тикают у кого-то на руке часы да как по бумаге бежит карандаш.
Геннадий вдруг не выдерживает, начинает принимать вслух:
— Заключение врачей: у Улукиткана кровоизлияние на дне глазного яблока, травматического происхождения. Окулист говорит, что к старику вернется зрение.
Моей радости нет предела. Верю — врачи вернут старику зрение!
Геннадий остался в палатке принимать радиограммы, а остальные собрались у костра. Ночь, звездная, теплая, прикрыла лагерь. Воздух переполнен бодрящими запахами весны. Все вокруг уже уснуло. Только неугомонная река, взлохматив гребни мутных волн, без устали грызет берега и, отступая, шумно злобится на перекате. Василий Николаевич, присев на корточки, ласково треплет Кучума, тот визжит, бьется, как в капкане, а Бойка, не поняв, в чем дело, убирается в лес.
— Дурень, чего не радуешься?! — тянет нараспев Василий Николаевич, прижимая кобеля. — Улукиткан скоро вернется зрячим! Пойдем на Становой.
Но пес не понимал, рванулся, сбил его с ног и удрал к Бойке. Из чащи долго смотрели на нас две пары ярких маленьких фар-глаз.
Скоро лагерь опустел. Люди разошлись по палаткам. У затухающего костра остались лишь каюры-эвенки, молча наблюдая, как в фиолетовых вспышках огня плавятся угли. Их трое. Все сидят неподвижно, сложив калачиком ноги. На их плоских задумчивых лицах покой. Суровая жизнь среди лесов и болот приучила их пользоваться малым. Они не умеют, как мы, восторгаться и равнодушнее нас к горю. Как ни странно, весть об Улукиткане не удивила их. Когда я сказал его близкому другу Лиханову, что к старику вернется зрение, он только утвердительно качнул головой.
— Почему же ты не радуешься за Улукиткана? — спросил я его, зная, что Николай ничего не таил от меня.
— Ему всегда везло. Он никогда не отпугивал от себя счастье, — спокойно ответил каюр.
На закутанный прозрачной вуалью лес легла ночная прохлада. Затух костер. Изредка в безмолвие ночи врывались живые всплески переката. Каюры продолжали сидеть молча. И только внимательно присматриваясь, можно было заметить, как у них сдвигались брови, как в маленьких глазах вспыхивал и затухал огонек, как беззвучно шевелились губы, — значит, в их упрямом молчании билось глубокое раздумье над жизнью.
Мы послали подробную радиограмму председателю колхоза «Ударник» Колесову и просили его выслать оленей взамен погибших и утерянных, а также и нового проводника на тот случай, если Улукиткан не сможет путешествовать с нами дальше или вообще к нему не вернется зрение.
Когда я проснулся, в береговых кустах пели пеночки. Над отогретой землей колыхался прозрачный пар, и необычно сильно тянуло горячей прелью.
Трофим уже ушел со своей бригадой и оленями вверх по Джегорме. Там, на одной из вершин левобережного отрога, они построят геодезический знак. Из леса доносился удаляющийся крик погонщиков. На стоянке остались только мои спутники. Трудно представить, какая невыносимая мука — безделье! Нам предстоит испытать на себе эту «прелесть», пока не восстановятся мои силы.
Наутро первая мысль была об Улукиткане. Знаю, он беспокоится за меня, а может быть… может быть, с горечью считает, что я бросил его. Старику трудно поверить, что в тайге, где ему все так понятно, можно заблудиться. Ведь для него тут что ни дерево — то ориентир. Да разве только дерево? Гнезда белок, мох, свисающий с веток, рубцы снежных надувов, оттенки скал и многое другое не дают ему сбиться с нужного направления. Улукиткан лучше нас всех понимает, но не умеет выразить словами, что на земле все существует во взаимной связи и что нужно только знать природу окружающих вещей, чтобы многое было понятно.
Прошу Геннадия связаться со штабом и, пока тот посылает в эфир свои позывные, пишу радиограмму.
«Плоткину. Для Улукиткана: вчера благополучно добрался до своих на устье Джегормы. Знаю, виноват перед тобой. За марью, куда я последний раз пошел от тебя, действительно нашел старый лабаз. Но возвращался обратно не своим следом, как нужно было бы, а напрямик и по туману, сбился с пути. Поздно вспомнил твой совет: не тяни след, если не знаешь, куда идешь. Надо было сразу остановиться, осмотреться, дождаться утра, а я побоялся оставить тебя одного, продолжал блуждать по тайге, стрелял, кричал и ушел очень далеко. На третий день убил медведя, и это выручило меня. Когда туман рассеялся, я нашел нашу стоянку, но тебя уже не было.
Вчера на табор пришла Майка с матерью, как видишь, счастье от тебя не хочет уходить! Мы уже знаем от доктора, что ты скоро будешь опять видеть. Ждем с нетерпением тебя на Джегорме. Мы еще пройдем с тобой через Становой. Все шлем тебе привет».
Когда через день Плоткин прочел ее Улукиткану в больнице, тот страшно обрадовался. Он считал меня погибшим. Этому у слепого было доказательство, хотя о нем он никому не обмолвился ни словом. Даже Николаю не сказал…
А получилось так. Старик слышал два моих выстрела по зайцу спустя пять минут после того, как я оставил его на краю бурелома. Позже, как известно, я не вернулся к нему. А через день, примерно на том месте, откуда донесся выстрел, вороны с криком делили добычу. Вот он и решил, что я стрелял медведя, но неудачно: ранил его и был растерзан зверем. Вороны нашли мой труп, спрятанный медведем, и устроили пир.
Наконец-то развязались все узелки моего необычного путешествия со слепым проводником через Джугджурский хребет. Теперь можно будет подумать о предстоящем маршруте через Становой.
Мне прежде всего нужно было связаться с полевыми подразделениями экспедиции. Экспедиция — не завод, где события узнают через несколько минут. «Цехи» экспедиции разбросаны на обширной территории, в глуши лесов, по диким ущельям, среди бескрайних Удинских болот. На сотни километров ушли и затерялись наши люди от баз партии, от жилых зимовий, радио. Только дым костров в вечерних и утренних сумерках выдает их одинокие стоянки среди безымянных вершин гор да неприветливых марей. В ежедневной борьбе с суровой природой люди стали нетребовательными: научились останавливаться, где застигнет ночь, спать у костра, довольствоваться, как кочевники, очень малым. В своих сообщениях они предельно скупы, ни жалоб, ни обид. Подробности об их жизни узнаешь только при встрече с ними или по донесению руководящего состава, инспектирующего подразделения. Вот и болит всегда сердце об этих людях, все думаешь: не случилось ли с кем беды, не затерялся ли кто. Да мало ли что может произойти с человеком в тайге, так далеко от населенного места.
Уже десять дней, как я не в курсе событий, не знаю, что делается у них, где стоят их палатки и какие маршруты намечены на июль. По полученным сегодня из штаба сводкам, июньский план работ выполнен. Но ведь это только цифры, за которыми не видно ни жизни, ни подробностей борьбы людей.
Мы с Геннадием почти весь день провели в палатке за радиограммами. К сожалению, была очень плохая слышимость. В эфире происходила какая-то свалка, и звуки передатчиков глушились разрядами. Но из отрывочных фраз, что удалось радисту принять, можно было приблизительно представить положение в партиях.
Самое радостное сообщение мы приняли с Шантарских островов. Две недели назад туда была направлена партия Нагорных с людьми, снаряжением, продовольствием с заданием приступить к съемке всей группы островов. Они покинули устье Амура на морском судне в хорошую погоду. Но через сутки штабная радиостанция приняла от них тревожную весть. Охотское море встретило судно страшным штормом, густым туманом, и непривычные к качке люди лежали вповалку. После этого сообщения связь с судном прекратилась. Много дней и ночей дежурили наши радисты, посылали в эфир свои позывные, слушали, ждали ответов. В поиски были включены ведомственные береговые станции. Эфир молчал…
Каких только предположений не было высказано! Решили, что стряслась беда и надо организовать поиски. И вот сегодня первая радиограмма с Охотского моря: «Выгрузились Большом Шантарском острове. Все живы. Днями приступаем работе. Нагорных».
В остальных подразделениях относительно благополучно. Но это благополучие держится па какой-то очень скользкой опоре, постоянно подверженной внезапным бурям. Хорошо, что люди за много лет работы в экспедиции научились противостоять опасностям, но не всегда этого достаточно, чтобы миновать беду.
Мое воображение часто рисует этот огромный, еще совсем не устроенный край, будто созданный для защиты материка от беспощадных ветров Охотского моря. Край холодный, пустынный, прикрытый просинью чахлых лесов, линиями безжизненных гор и пятнами топких марей. Мы пришли сюда, чтобы положить начало его плановому освоению. Вот и думаем с гордостью о людях, которые ценою лишений, порой невероятных физических усилий прокладывают сюда путь культуре. Эти скромные труженики карты даже и не подозревают, какую поистине огромную задачу они решают, отправляясь в далекие маршруты, поднимаясь на безымянные вершины гор, пробираясь сквозь лесные завалы!
Через день Геннадий принял ответную радиограмму от председателя колхоза Колесова с запросом: куда посылать оленей взамен погибших и утерянных в нашем последнем походе. Действительно, где же нам назначить место встречи? Ожидать оленей на устье Джегормы, то есть прожить здесь еще по меньшей мере дней десять, было свыше наших сил. В натуре у каждого из нас, вероятно, живет бродяга, для которого сидячая жизнь — мука. Хорошо было бы продвинуться вперед, побывать у астрономов, работающих где-то выше, и, таким образом, мы с пользой скоротали бы дни ожиданий. Но в этом случае мы должны будем смириться с мыслью, что Улукиткана с нами уже больше не будет. Дело в том, что близ устья Джегормы у нас самая верхняя площадка на Зее для посадки самолетов. Только сюда его и могут доставить после выздоровления, и был смысл ожидать его, но прилетит ли он, сможет ли старик после всего пережитого путешествовать с нами?
Прежде чем ответить Колесову, нужно было узнать состояние здоровья Улукиткана, намерен ли он после больницы вернуться к нам, в тайгу. Я вызвал к аппарату Плоткина и поручил ему связаться по телефону с лечащим врачом. Через три часа мы получили ответ.
«Сообщению врача Улукиткану вернулось десять процентов зрения, уже различает предметы, через несколько дней, возможно, будет зрячим. Но врач категорически возражает против отправки старика в тайгу, он сильно истощен, появились желудочные боли, вероятно, надолго задержат его в больнице…»
Вот когда я окончательно понял, что Улукиткан уже больше не будет с нами. Слишком привязались мы к нему, слишком баловал он нас своей заботой и вниманием, чтобы без горького сожаления смириться с его отсутствием.
Глушу в себе вдруг выплеснувшийся эгоизм, даю распоряжение Плоткину отправить Улукиткана после выздоровления домой, в колхоз.
Неужели мы больше с ним никогда не встретимся?
Собрались у костра. Теперь, когда вопрос об Улукиткане окончательно решен, нужно было подумать, что делать дальше. Я уже чувствовал себя хорошо и мог вынести небольшой поход. После недолгих разговоров приняли решение: Геннадий останется на устье Джегормы до прихода Королева, возьмет у него связку оленей и с каюром отправится нашим следом, мы же, на оставшихся у нас пятнадцати оленях, отправимся к устью Мутюков — левому притоку Зеи — и там дождемся его и оленей из колхоза. А дальше пойдем через Становой к озеру Токо. По пути, на одной из сопок, посетим астрономов и побываем у нивелировщиков, уже штурмующих Ивакский перевал.
С болью в душе пришлось написать Колесову: «Улукиткан после выздоровления вернется домой. Убедительно прошу направить с оленями опытного проводника, бывавшего у истоков Зеи. Ждем его на устье Больших Мутюков, выше Оконона».
На второй день мы покинули гостеприимный табор. Теперь наш караван ведет Николай Лиханов. Еще долго не можем примириться с тем, что впереди нет Улукиткана и не слышно его голоса, подбадривающего оленей.
Наш путь вначале шел по Джегорме, затем левобережным притоком мы переваливаем в Зейскую покать. Побывали в топографическом подразделении и на восьмой день вечером добрались до Мутюков, вливающихся в Зею двумя протоками. Тут мы должны были дождаться своих. Выбираем место для стоянки, разжигаем костер. Высоко в небе тянется столбом дым, выдавая присутствие человека.
Скоро на окружающий пейзаж лег меркнущий свет долгого летнего вечера. Речная прохлада отпугнула комаров, замерли ненадолго пробудившиеся дневные звуки. Снова стало свободно в тайге. Не осталось на душе ощущения одиночества. Ведь в такие вечерние часы всеобщего успокоения, как ни странно, сильнее ощущаешь окружающую тебя жизнь, ее дыхание. Мир кажется необыкновенно ласковым, довольным. И твои мысли спокойно плывут по тишине, как парусник, гонимый легким ветерком по морской бегучей зыби.
Мы с Василием Николаевичем сидим на крутом берегу, молча наблюдая, как под хребтом дотлевает закат и как темнеет небо. В крутых каменистых берегах бьется стремительная Зея, как бы спеша покинуть край вечного безмолвия. И не знаешь, то ли позавидовать ей, то ли пожелать счастливого пути. И почему-то в эти минуты я почувствовал, что мне не безразлично будет покинуть этот пустынный край. «Неужели можно полюбить этот убогий пейзаж, руины скал, сжиться с гнетущим безмолвием?»
Вдруг позади, из-за черной стены листвягов, донесся странный звук, не то человеческий крик, не то рев зверя. Мы оглянулись. Собаки, видно, давно настороже, прядут ушами, всматриваются в сумрак леса.
— Кто это мог быть? — шепчет Василий Николаевич, поднимаясь на ноги.
Снова тишина. Но собаки явно улавливают какие-то звуки, недосягаемые для нашего слуха, нюхают воздух и посматривают друг на друга, видимо, подают какие-то знаки, понятные только им.
— Если это был зверь, то почему собаки не берут? — говорю я, путаясь в догадках.
До слуха долетел треск сучка, и слышится шорох тихих, крадущихся шагов. Даже теперь, когда нам ясно, что кто-то ходит поблизости лагеря, Бойка и Кучум продолжают сидеть на задних лапах, будто прилипнув к земле, но в доносящихся звуках, кажется, и для них есть что-то еще не совсем разгаданное.
А шаги приближаются. Вот недалеко качнулась веточка, другая, все ближе к нам…
— Геннадий!
Обрадованные Бойка и Кучум бросаются навстречу. Мы здороваемся. У него за плечами бердана Улукиткана, и мне вдруг становится больно: зачем он взял ее?
— А где каюр?
— Идет с оленями по Мутюкам. Хотели заночевать, да увидели дым, ну и решили, что это вы. Давно пришли?
— Часа полтора.
— Да ведь вы же не знаете последних новостей… Улукиткан выздоровел! С глазами все в порядке.
— Ч-черт! Здорово! — воскликнул Василий Николаевич.
— Улукиткан снова зрячий, какое это счастье для него! Вот спасибо за новость, друг! — И я на радостях крепко обнял и поцеловал Геннадия.
— Ну вот, слушайте. Ездил к нему кто-то из штаба, и старик заявил: «Не поеду домой, вези в экспедицию. Как начальник без меня ходить по тайге будет? А не повезешь — пешком пойду…» Вот я и решил прихватить с собой его бердану и вещи. Да… — Геннадий на секунду умолк, а потом, взглянув на меня, добавил: — Но еще не радуйтесь. Вчера утром из штаба передали, что Улукиткан исчез из больницы и что Плоткин вылетел в Благовещенск на розыски.
Как так? Неужели старик рискнул идти пешком искать нас в тайге более чем за тысячу километров? Ему же никогда нас не найти! Ведь к тому времени, когда он доберется до верховьев Зеи, мы сами не знаем, где будем. Да и доберется он сюда разве что зимою.
— Нельзя ли сегодня связаться со штабом?
— Уже поздно. Да вы не беспокойтесь, пешком он не пойдет, сумасшедший, что ли?
— Тогда куда же он мог деваться?
— Утром узнаем, что-то Плоткин должен сообщить.
Скоро подошел и караван. Мы помогли развьючить оленей, поставить палатку. Проголодавшиеся животные набросились на ягель и незаметно исчезли в темноте наступившей ночи. Изредка в тиши слышался отрывистый крик заблудившейся Майки. И она с нами!
Мы долго сидели за чаем. Осталось дождаться оленей, посланных нам из колхоза, тогда можно будет продолжать путь. Но как же теперь с Улукитканом? Разговор все время возвращается к нему. Что могло случиться со стариком?
Ночью я долго не мог уснуть, не на шутку встревоженный за Улукиткана. Неужели старик рискнул отправиться пешком в свою тайгу, не имея представления о расстоянии, разделяющем его с нею, и не имея ни одного ориентира, кроме инстинкта? Скорее бы рассвело!
Рано утром меня разбудил Геннадий.
— Вставайте, Плоткин ждет у микрофона. Какое-то важное сообщение.
Я быстро одеваюсь, вылезаю из палатки. Утро тихое, пасмурное. В отяжелевшем воздухе комариный гул.
В палатке, где установили рацию, сумрачно и душно.
— Долго же вы спите, уже с полчаса мы все зовем вас, — узнаю я голос Плоткина.
— Вчера добрались до Мутюков, новоселье справляли, засиделись. Что с Улукитканом? — вырывается у меня.
— Улукиткан шибко хорош, как новый стал, — отвечает мне уже другой голос, тихий, вкрадчивый и страшно знакомый.
— Улукиткан? Это ты?!
— Мы Улукиткан. Пожалуйста, скажи начальнику, пускай везет меня к тебе, домой ходить не могу, — говорит старик, и я чувствую, как дрожит его голос от волнения, как тяжело он дышит, подолгу подбирая слова.
— А как твое здоровье?
— Все равно, что раньше: ходить могу, стрелять могу, следы разбирать могу. Пожалуйста, не брось Улукиткана.
— А куда же ты пропал из больницы?
— Об этом я вам после расскажу, — ответил Плоткин. — Что же будем делать со стариком? Страшно скучает. Ночевать ходил в тайгу, вернулся расстроенный. Держать его здесь долго нельзя, уйдет. Если площадку для посадки самолета не найдете, тогда разрешите отправить его на устье Джегормы и дальше на оленях. Когда ждать ответа?
— Явитесь сегодня в двадцать местного. А все же, что случилось с Улукитканом?
— Это и забавно и трогательно. Как только он стал зрячим, ему сразу надоела больничная обстановка. В тайге он привык подчиняться только своим желаниям, и, понимаете, не выдержал старик и, не спрося никого, ушел из больницы, захватив одеяло. Куда, зачем — никто не знал. Спохватились ночью. Обшарили весь город, пристань, вокзал, нигде его не оказалось. Дали нам телеграмму, и я выехал в Благовещенск. Еще день проискали. Решили, что ушел к вам пешком. Я заплатил за унесенное им одеяло и уже собрался ехать обратно, как прибежали в больницу пионеры с приятным известием: они нашли Улукиткана на берегу Амура. Но идти в больницу не хочет. И вот что рассказала детвора: «Дедушка уснул у костра, когда проснулся, то не нашел возле себя одеяла. Говорит, кто-то взял, должен скоро принести. Мы ему объяснили, что одеяло стащили жулики насовсем. А он не согласился. Как так насовсем? Говорит, чужой одеяло брать нельзя, такого закона нет, однако, подожду, поспит человек да принесет. Так и не пошел…» Повели они меня к нему…
Из рассказа Плоткина передо мной возникла такая картина. Сидит наш старик у маленького костра, все ждет: принесут одеяло. Ему, вероятно, трудно поверить, что в большом городе, где так много хорошо одетых людей, где ночью горят фонари и каждое утро подметают улицы, могут «насовсем» брать люди чужие вещи. Чтобы не разочаровывать старика, Плоткин сказал: «Напрасно ты тут ждешь, Улукиткан, одеяло давно принесли в больницу». — «Я же знал! — ответил Улукиткан уверенно. — А ребятишки хотели обмануть меня, говорили, что жулики взяли, не отдадут. Все равно и жулики чужое насовсем брать не должны, иначе как можно?..»
После всего случившегося Плоткин решил увезти его из Благовещенска в штаб, так посоветовал и главврач. Начались новые дорожные впечатления. Когда за ними в больницу подъехала автомашина, Улукиткан внимательно осмотрел ее, пошлепал по кузову ладонью, как хлопают животное по шее, и с полным удовлетворением заключил: «Хороший бык, на него паут не сядет, а и сядет, так не укусит!»
Когда ехали в поезде, его приводило в восторг то, что на любой остановке есть кипяток. Так что Улукиткан увезет с собой в тайгу странное впечатление о людях, живущих за чертой тайги, и человеческой культуре, которую он увидел своими собственными глазами. Судя по тому, с каким упорством он рвется в лес, там, видно, ему лучше.
— Как же решили с ним? Куда отправлять его? — спросил Плоткин в заключение своего рассказа. — И когда?
— Сегодня выясним с площадкой. Если нельзя посадить машину здесь, отправьте на устье Джегормы. При наличии погоды любой вариант выполните завтра. Итак, до вечера.
Близ устья Мутюков есть небольшая коса. На ней-то мы и решили принять маленький самолет с Улукитканом. Но прежде нужно было убрать с косы крупные голыши и наносник и разрубить подход к ней. Все это заняло у нас весь день.
И все же, как мы ни старались, площадка оказалась неполноценной, сесть на ней можно было только с одной стороны, как и взлетать. Геннадий передал в штаб по радио ее координаты и все данные.
Вечером получили ответ: «При наличии погоды Улукиткан вылетит к вам утром, обеспечьте прием. Плоткин».
Ночью то моросил дождь, то светились звезды, и, наконец, под утро долину окутал туман. С тревогой я ждал рассвета… Какие же думы везет с собою этот эвенк, впервые попавший в город — в это необыкновенно большое стойбище, с шумными улицами, магазинами, ночными фонарями, автомашинами, с вечно спешащими потоками людей? И наконец, какое чувство благодарности должно зародиться в нем к врачам, вернувшим ему зрение?!
Раньше всех поднялся, как обычно, Василий Николаевич, явно озабоченный — чем кормить дорогого гостя. В его туго завязанной котомке есть консервы, шпиг, копченая колбаса, сухая дыня, сладости, но он думает о чем-то другом. Вот он вылез из палатки, разжег костер, что-то рубил, гремел посудой.
Возня Василия Николаевича разбудила людей. Пришли олени. Только сонные деревья, закутанные туманом, все еще не в силах стряхнуть с себя ночной покой. Но вот легкий ветерок из недр старой лиственничной тайги, словно чья-то таинственная рука, распахнул невидимое пространство, и туман, слегка приподнявшись, послушно побежал к реке. Он рвался о выступы скал, о вершины деревьев, редел и, наконец, бесследно растаял. Под звонкие песни пернатых поднималось над землей огромное солнце.
В семь часов Геннадий принял из штаба долгожданную радиограмму:
«Машина в воздухе. С девяти часов держите сигнальные костры».
Потянулись часы, как долгие зимние ночи. Слух настороженно ждет, глаза караулят просторную синь неба. Уже давно горят костры, и столбы дыма над тайгою, словно маяки среди безбрежного моря, показывают невидимому самолету цель…
— Летит! — кричит кто-то из нетерпеливых.
Но в небе пусто. Это баловень-ветер пронесся в вышине, слегка коснувшись вершин деревьев. Время тянется медленно. Уже никто не садится, все посматривают в небо. И вот наконец-то вместе с долетевшим гулом появляется в густой синеве черная точка. Приближаясь, она увеличивается, принимает очертания самолета, потом с ревом проносится над нами. Как странно действует это на наших собак! Кучум, вероятно, принимает его за чудовищную птицу, бросается к своим похоронкам, разрывает их и со звериной жадностью все пожирает, будто пришел конец света и бессмысленно хранить запасы. Бойка же при виде низко летящего над собою самолета спешит укрыться в тени и начинает затяжно выть, подняв к небу морду. Но стоило машине приземлиться, как собаки успокаиваются и через мгновение мчатся к самолету. Туда бежим и мы.
Из кабины показывается Улукиткан. На бледном лице отпечаток трудно пережитого полета. Вот он снова перед нами, все такой же маленький, неизменно покорный, с кривыми пальцами, изуродованными подагрой. Малюсенькими глазами старик осматривает место, силится угадать, куда принесла его чудесная птица. Несколько секунд Улукиткан, пилот и мы стоим молча. Наконец старик сходит с самолета и почти сразу, будто подкошенный, падает на колени, набирает горсть влажной земли и медленно подносит ее к сухим губам.
— Долго я не видел тебя, моя земля! Ты лучше всего на свете… — говорит он еле слышно и, склонившись в покорном поклоне, продолжает что-то шептать на родном языке. Вздрогнули его скошенные плечи, и безвольное тело забилось, как в остром ознобе. Какая радость для слепого снова увидеть то, что уже считалось потерянным навеки! И ему кажется: ничего нет на земле лучше этих корявых лиственниц, изувеченных долгой зимней стужей, топких марей с черной болотистой водою, бесплодных горных вершин, покрытых серыми курумами.
Василий Николаевич растерялся: ищет трубку по карманам, а она у него в зубах. Геннадий жует нижнюю губу — явно нервничает. Все молчим, но вот Улукиткан отрывает лоб от холодной земли, поднимается. Он подходит ко мне, берет мои руки и пронизывает меня долгим, долгим взглядом.
— Старики раньше так говорили: когда ты захочешь испытать друга — бери с ним котомки, посохи и отправляйся в далекую дорогу по самой трудной тропе. Если по пути встретятся голод, болезни, разные неудачи и вы оба вместе дойдете до конца — верь ему, он твой друг… Хорошо говорили старики. В своей котомке ты нес мое горе, мы голодали, смерть близко жила, но мы шли одной тропой, значит, ты мой брат!
Знакомая ласка вдруг вспыхнула в его крошечных глазах и, не потухая, расплылась по всему лицу. Улукиткан обхватил меня сухими руками, тепло прижал к груди.
Мы долго стоим, обнявшись, охваченные неповторимым чувством радости. Он привез с собою запах городского жилья, Людской скученности, накаленных крыш, душистого мыла. Все это чуждо ему, и все это совсем непривычно мешалось с чудесным запахом первобытной тайги, уже расцветшего багульника, прогретых лишайников, черемуховой коры, лопнувших почек берез, земли.
Затем Улукиткан переходит в объятия Василия Николаевича, Геннадия. С Николаем Лихановым здоровается по-эвенкийски — легким пожатием руки. Но глаза старика еще кого-то ищут.
— Кучум! — крикнул кто-то.
Пес выскочил из чащи. Но когда Улукиткан стал ласкать его, Кучум вырвался, отстранился, видно, не забыл, как старый человек томил его голодом на краю бурелома и заставил вести в лагерь. Улукиткан достал из котомки кусок сахара, и Кучум сразу стал нежным. Сладкое он любил страшно! Ради такого соблазна можно и покривить собачьей душой.
— Сахар я не кушал в больнице, собирал для него. Другой люди, которые узнали, что он меня слепого в лагерь привел, тоже посылали ему гостинцы — свой сахар. Собака человеку должна быть большой друг, — и он, прижав Кучума к себе, поцеловал его в нос.
Мы все направляемся в лагерь. Я не свожу глаз со старика. Кажется, совсем не тот Улукиткан вернулся к нам. Чья-то добрая душа одела его в новенькую хлопчатобумажную пару, в сапоги, сатиновую телогрейку и даже наделила носовым платком. На голове, сбившись набок, неловко лежит кепка. Сидит все это на нем тяжело, мешковато и кажется чужим. Захотелось увидеть его в старенькой дошке, изрисованной следами долгих походов, в латаных олочах, лосевых штанах, с ножом за поясом и с древней берданой на левом плече. Таким пришел к нам Улукиткан, таким мы его полюбили, и таким он остался в нашей памяти. Именно эта одежда лесного человека, бедная, донельзя потрепанная временем, как-то роднила старика с чахлым лесом, с безжизненными россыпями, с моховыми топкими болотами. И невозможно представить его иначе, в отрыве от этого скудного пейзажа.
Василий Николаевич спросил:
— Значит, доктор набрехал, что ты больной?
— Говорил — шибко больной, все щупал, все слушал, лекарства давал.
— Что же он у тебя находил?
— Говорил, какой-то диагност тут сидит, — и старик стукнул костлявым кулачком по тощей груди. — Мясо, сказал, кушать нельзя, крепкий чаи пить нельзя, только можно всякое другое: капуста, морковка…
— А как насчет спирта?
— Однако, тоже нельзя. Даже сало, говорит, тоже худо для брюха.
— Тебе, Улукиткан, следовало бы остаться в больнице, подлечиться, зачем поторопился? — вмешался я в разговор.
— Э-э, не то говоришь!.. — всполошился старик. — Когда я был слепой, ты вел меня по тайге, давал пищу, укладывал спать, давал воды умыться. Тебе было тяжело, но ты не бросил старика.
— Тебе же надо отдохнуть после такой болезни…
— Отдыхать буду там, — и он посмотрел на небо. — Знаю, ты далеко идешь. Тут тайга тебе незнакомая, чужая, ты в ней сам-то все равно что слепой. Вот я и пришел проводить тебя.
— Но ведь ты делаешь это в ущерб своему здоровью!
— За добро все отдать не жалко. Провожу, потом диагност выгонять будет…
— У тебя желудок болит?
— Раньше нет, но доктор сказал, что болит, — значит, болит, он знает.
— Ну, а раньше ты чувствовал боль?
— Нет, а как сказал — сразу заболел…
На высоком берегу Зеи по-праздничному трещал костер. Дым прозрачной пеленой ложился на вершины лиственниц, как бы образуя над ними огромный шатер. Стояла тишина. Только в дремлющем лесу любовно ворковали дикие голуби да устало шумела река. Сухим летним зноем дышало полуденное солнце.
Через полчаса мы пировали вовсю. Горсточка людей, затерявшихся в бескрайних пустынях Приохотской тайги и, может быть, чуточку в ней одичавших, решила отпраздновать возвращение своего друга. Разве мог я подумать в те черные дни, путешествуя со слепым проводником, что наши тропы с ним Снова сойдутся!
Василий Николаевич приготовил роскошный обед.
На первое было подано вареное оленье мясо, жирное, горячее, огромными кусками, да еще с косточками — надо было и это предусмотреть повару. А главное — аромат! Да как же мясу не пахнуть — варилось оно с лавровым листом из далекой Абхазии, с чесноком из Алма-Аты, с черным перцем, выращенным под тропическим солнцем Цейлона. Подумать только, какой сложный путь прошли все эти специи, прежде чем добрались до верховья Зеи и попали в наш котел в честь возвращения к нам старого проводника-эвенка.
Улукиткан втянул ноздрями мясной горячий пар, и улыбка округлила его лицо. Давненько не сидел он в кругу друзей, не дышал таежным воздухом, не едал пахучего мяса.
— Хорошо! Шибко хорошо…
Разбежались глаза старика, не знает, на каком куске остановиться: на одном сала больше, другой — с хорошей мозговой косточкой, и уж очень соблазнительны ребра с жирным слоистым мясом. Смотрит Улукиткан на куски голодными глазами, кажется — все бы захватил, да знает — не осилить.
Я подал ему свой нож. Привычным движением он подцепил им большой кусок, взял его в левую руку, и только лезвие ножа замелькало у самых губ.
Потом была подана отварная рыба. Она на Зее и так очень вкусная, а побывав в руках нашего повара, превратилась поистине в райское кушанье.
«Пир» закончился китайским чаем с жасмином, но запах жасмина не понравился старику. И Василию Николаевичу пришлось вытащить из своих тайников пачку грузинского чая. Старик насыпал его на ладонь, понюхал. Снова довольная улыбка расплылась по его загорелому лицу. Он бросил чай в кружку, налил кипятку и плотно прикрыл кепкой. Потом пил этот крепкий, черный чай и время от времени поглядывал вокруг на родные места.
Из тайги прибежали табуном олени, а с ними появились полчища гнуса. Ожили дымокуры. Едкий дым окутал лагерь. Для животных наступала мучительная пора: за комарами появится паут, самый страшный бич тайги. Сокжои спасаются от паутов бегством, сохатые забираются в озера, в реки, снежные бараны предпочитают в это время каменистые вершины гор. Из всех обитателей тайги домашний олень, кажется, самый неприспособленный. Привязанность к человеку не позволяет ему спасаться бегством, как это делает прямой его родич — сокжой. Отбиваться же от гнуса он может только головою, но у него слишком короткая и неповоротливая шея. Ногами же он может защищать только живот.
Если бы человек не спасал оленя дымокурами от гнуса, ему было бы очень трудно сделать его домашним. На обычный костер кладут мокро-гнилой валежник или сырой мох, дающий много дыма, вот и все. А чтобы олени не опалили ноги, дымокур огораживают жердями, собранными вершинами в один пучок, как для чумов. Клубы едкого дыма, окутывая животных, отпугивают от них паутов, мошку, комаров, мокрецов. В этом дыму олени находят спасение в жаркие летние дни.
Со стадом прибежала и Майка. Ее не узнать: подросла, вытянулась. В ее осанке, в низко опущенной голове, в стремительном беге уже видны повадки взрослого оленя. Но детское любопытство еще не покинуло ее.
Улукиткан обрадовался, увидев свою любимицу. Ведь он так верил в счастье, которое принесла ему своим рождением Майка.
— Майка… Майка… — тянул он шепотком, шагая следом за ней.
Майка в руки не давалась, стала петлять по кустам, спускалась к реке, бегала по лагерю, а старик ходил за ней следом с протянутыми руками и ласково повторял:
— Майка… Майка…
Наконец беготня надоела Майке, она подошла к оленям, окружившим дымокур, и спряталась между ними.
Ярко-красное солнце медленно спускалось к правобережному хребту. Облака, волнуясь, ползли следом за ним, волоча по земле свои лохматые тени. В воздухе разлилась вечерняя прозрачность. Звонче раздавались голоса певчих птиц. С реки тянуло свежестью. Уже давно затухли дымокуры, и олени разбрелись по тайге в поисках корма.
Улукиткан, примостившись между толстыми корнями лиственниц, уснул блаженным сном человека, у которого наконец-то сбылась мечта и на земле не осталось никаких горестей. На его лице блуждает легкая улыбка. Отдыхай хорошенько, Улукиткан, набирайся силы, чтобы, передохнув, снова двинуться в дальний трудный путь…
Через два дня мы покинули устье Мутюков и направились в глубь малоисследованных пустырей. Наш караван снова вел Улукиткан, и в тайге снова слышался его подбадривающий голос:
— Мод… мод… мод…
Конец.